Отец уходил в тайгу на четыре месяца. Для нас это было привычно, почти буднично. Осенью...
Отец уходил в тайгу на четыре месяца. Для нас это было привычно, почти буднично. Осенью вертолёт «забрасывал» продукты — так у нас говорили. Крупа, сахар, тушёнка, сгущёнка. Отец сам всё покупал, а забрасывали только тем охотникам, кто сдавал много пушнины и мяса — за счёт промхоза. Потом так же вертолётом вывозили добычу: мясо сохатого, оленя. Это был уклад, суровый, но понятный. И вот однажды, где-то в середине марта, одним непрекрасным утром бабушка сказала мне: «Иди попрощайся, Ольга уезжает завтра насовсем». Эти слова ударили, как пощёчина — резко, неожиданно, до звона в ушах. Я побежала к ним, падая в снег, не разбирая тропинки, потому от слёз глаза не видели. В тот момент мне казалось, что если я добегу достаточно быстро, если буду плакать достаточно громко, мир остановится и скажет: «Ладно, хватит, пусть всё останется как было». Какая причина её столь резкого отъезда мне неизвестна, но жили с отцом они плохо, ссорились и дрались. - Мама, а как же я? - Ты с бабушкой живёшь. - Возьми меня с собой, пожалуйста. - Как тебя возьму, у меня на руках маленький ребёнок и мать больная. - Тогда пусть Димка остаётся с нами? - Нет, мне одной не справиться. - А ты будешь писать мне письма? - Ну, может, и буду... И в этом «может» было столько холода, сколько не бывает даже в самой лютой метели. Весь тот день я провела у них. Играла с Иркой, смотрела на мать, стараясь запомнить каждую черточку. Бабушка в конце концов сказала: «Иди домой. Завтра Ольга придёт попрощаться». Но никто не пришёл. Я проснулась — а их уже не было. Сосед отвёз их на двух подводах, запряжённых лошадьми. Оттуда они улетели самолётом в Ярцево и затерялись на бескрайних российских просторах на долгие годы. А потом из тайги вышел отец. По пути он всегда заходил к нам — мы жили около леса. Бабушка сказала ему: «Ольга уехала». И он ответил: «Ну и слава Богу». До сих пор помню, как эти слова обожгли меня изнутри. В них не было ни боли, ни сожаления, ни даже простого человеческого «эх, как же так». Только облегчение. И я поняла тогда, ещё не умея облечь это в слова, что некоторым людям нельзя иметь детей. Просто нельзя. Он уехал строить свою личную жизнь в Ярцево, и не болела у него душа ни за жену, ни за сына, ни за дочь, ни тем более за меня. Больше всего я скучала по Димке. Мы с ним ходили в лес, собирали землянику, болтали о пустяках, которые в детстве кажутся самыми важными на свете. И вот теперь я выходила к этому лесу одна. Найду землянику — и тут же мысль: надо Димку позвать. А позвать некого. Весной и летом я ходила как в воду опущенная. Тоска была не тихой, не покорной — она кричала. Я подскакивала среди ночи, будила всех, кричала: «Открывайте двери, мать с Димкой приехали!» И бабушка, вздыхая, усаживала меня рядом, гладила по голове, а сама потом шептала сестре, что меня надо воском отливать — мол, ребёнок совсем извелся. И однажды я услышала, как бабушка сказала: «Если бы знала, что она так мучиться будет, забрала бы Димку». Эти слова, сказанные не для меня, стали для меня самым горьким утешением. Значит, хоть кто-то понимал, как мне больно. Я никогда никому не рассказывала эту историю. В детстве стыдилась своей слабости, потом — того, что память о боли делает меня уязвимой. Но сейчас мне хочется её записать. Не для того, чтобы кого-то осудить — жизнь была суровой, и люди выживали как умели. А чтобы дать слово тому маленькому сердцу, которое никак не хотело понимать, почему его оставляют. Чтобы сказать той девочке, которая бежала по снегу и падала от слёз: «Я помню. Я слышу тебя». Иногда кажется, что время стирает боль. Но оно не стирает её — оно просто учит нас носить её тише. И всё же, если прислушаться, можно услышать, как где-то внутри всё ещё плачет та девочка, которая просто хотела, чтобы мама ее забрала с собой.