В тот год к бабе Марфе внучка из города приехала, Людмила. Сама худющая, бледная, как с...
В тот год к бабе Марфе внучка из города приехала, Людмила. Сама худющая, бледная, как сметана нежирная, волосики тоненькие, а глаза – два блюдца огромных, испуганных. Ходит по деревне, всего шугается: и гуся нашего рыжего, и колодезного скрипа. А уж как коровы с пастбища идут, так она на крыльцо взлетает, будто за ней медведь гонится. Наши девки на нее смотрят, фыркают: «Фифа городская, руки белые, боится работы, как огня». А мне ее жалко стало. Вижу ведь, не от гордости она такая, а от тоски какой-то внутренней. Словно птичка, что из клетки выпала, – и лететь страшно, и обратно не хочется. Зашла она как-то ко мне в медпункт, вроде как за бинтом – пальчик порезала, пока малину в саду у бабушки своей рвала. А сама стоит, мнется, на баночки с йодом смотрит. - Что, милая? – спрашиваю ласково. – Пальчик-то не болит уж, поди. Душа ноет? Она глаза свои огромные подняла, а в них слезы стоят, вот-вот через край плеснут. - Валентина Семёновна, - шепчет, - а правда говорят, у вас родник есть… волшебный? У старой мельницы… - Отчего ж волшебный? – улыбаюсь. – Вода там студеная, чистая, как слеза младенца. Силы дает, это правда. А волшебство, деточка, оно не в воде, оно в сердцах людских. А сама смотрю в окошко. А там, через дорогу, Арсений плотничает, Вере Петровне крыльцо чинит. Парень он у нас золотой. Не говорун, не хвастун. Молчаливый, основательный. Что ни делает – на века. Руки у него большие, работящие, а взгляд – теплый, как летний вечер. И я уж давно приметила, как этот взгляд за Людмилой следом ходит. Она мимо пройдет – у него топор из рук чуть не валится. Он молчит, только желваки на скулах ходят, а она и не замечает, в своих мыслях витает. Вот и рассказала я ей легенду нашу старую. Будто если двое, у кого сердца чистые и мысли друг о друге светлые, выпьют из того родника воды из одной кружки, то судьбы их навсегда свяжутся, и будут они жить душа в душу. Людмила выслушала, щеки у нее порозовели, как заря утренняя. Поблагодарила и убежала. А я смотрю ей вслед и думаю: «Эх, молодость… Все вам чудес подавай, знаков каких-то. А главное чудо-то – оно вот, рядом ходит, досками пахнет и смотрит на тебя так, что сердце замирать должно». И ведь началось потихоньку. Смотрю, Люда уже не сидит в четырех стенах. То с ведром к колодцу идет, хоть и боязно ей. То в огороде бабе Марфе помогает, руки землей пачкает. Платьица свои городские, цветастые, сменила на ситцевый сарафанчик простой. Идет по улице, а косынка с головы съехала, волосы на ветру треплются. И уже не смотрит в землю, а по сторонам глядит. И на Арсения тоже. А он и рад стараться. То калитку ей у дома поправит, чтоб не скрипела. То скамейку под старой яблоней смастерит. Не говорит ничего, а все делами показывает. Придет вечером, сядет на крыльцо к бабе Марфе, закурит и молчит. А Людмила вынесет ему молока крынку холодного. Он возьмет, посмотрит на нее, скажет тихое «спасибо», а у самого в глазах столько нежности, что на всю деревню хватит. И вот однажды, под вечер, иду я из дальней избы, от Егоровны, давление ей сбивала. Путь мой как раз мимо мельницы лежал. Мельница-то наша давно не работает, стоит, как памятник старине, колесо мхом поросло. А рядом, под корнями старой ивы, бьет тот самый родничок. Вокруг него мята дикая растет, пахнет так, что голова кружится. Подхожу ближе, а там они. Стоит Арсений, спиной ко мне. А перед ним Людмила. В руках Арсений держит не одну, а две старенькие эмалированные кружки – синюю и белую в горошек. Он зачерпнул воды в обе, одну протягивает ей. Не говорит ни слова. Просто смотрит. А в глазах его и просьба, и надежда, и страх маленький – а вдруг откажет? А она смотрит на него, потом на кружку, потом снова на него. И я вижу, как уходит из ее взгляда последний испуг, последняя городская шелуха. Остается только чистота, как в этой родниковой воде. Она берет у него из рук кружку, и губы ее дрожат в улыбке. Они молча пьют. Одновременно. А потом ставят пустые кружки на траву. И тут