Прошу прочитать до конца, один день из жизни ребят, даже не день, что а несколько часов..
Прошу прочитать до конца, один день из жизни ребят, даже не день, что а несколько часов.. "Март в Мариуполе не принес весну. Он пригнал с моря сырую, ледяную сечь, пропитанную горелым железом и старой кровью. Андрей Петрович — то, что осталось от бывшего учителя истории, — чувствовал, как кожа на лице стянулась в жесткую, колючую маску из запекшейся крови и кирпичной пыли. Осколки глубоко засели в щеке и виске, и каждый непроизвольный нервный тик отдавался тупой, ноющей судорогой. Но эта телесная ломота была ничем по сравнению с тем свинцовым грузом, что оседал в легких, выжигая там последнюю надежду. Их было пятеро. Пять теней, прижавшихся к пропахшим гарью стенам мертвой многоэтажки. Зачистка. Шаг за шагом, дверь за дверью. Внутри — осколки зеркал, искореженная мебель, детские игрушки, вдавленные в бетонную крошку. Жизнь здесь кончилась давно. Андрей Петрович шел первым, вжимаясь в холодную стену. У пролома на четвертом этаже он замер, как вкопанный. Внизу, в узком «колодце» двора, между обгоревшими остовами качелей, заглохла старая, изрешеченная осколками гражданская машина. Из-за угла, не таясь, вышли трое в форме ВСУ. Они шли спокойно, буднично. Как на работу. Или на скотобойню. В машине сидел старик, повисший на руле, и пацан. Лет одиннадцати, не больше. Совсем еще несмышленыш, из тех, кому Андрей Петрович когда-то рассказывал о доблести и чести. Мальчишка прижимал к груди какой-то сверток. Глаза его, огромные, полные смертного ужаса, были видны даже отсюда, с высоты. Петрович рванулся, автомат качнулся вниз. — Лежать! — Кот навалился на него всем весом бронежилета, вдавливая в битый кирпич. Голос его был глухим, как заваленный схрон. — Лежать, мать твою! Их там взвод за углом. Девятиэтажка напротив — их. Дернешься — этот дом из «шмелей» выжгут за минуту. Все ляжем! И никого не спасешь! — Ребенок... — прохрипел Петрович, и горячая кровь потекла из раны на щеке, пробивая корку грязи. — Пацан! — Нет здесь пацанов! Есть только цель! — прошипел Кот прямо в ухо. — Молчи, пока сам не сдох. Старик внизу открыл дверцу. Он не молил. Он хрипел, выставив вперед пустые, трясущиеся ладони. Один из тех, в форме, коротко, почти лениво, ударил его прикладом в лицо. Старик осел, как мешок с картошкой. Пацан вылез сам. Маленький, нелепый в огромной куртке. Он смотрел на солдат, и его нижняя губа дрожала так, что это было видно даже с четвертого этажа. Он протянул им свой сверток — он, наверное, думал, что это их остановит. Это была книга. Старая, засаленная книга. Очередь была такой короткой, что эхо не успело родиться. Сухой, резкий выстрел. Пацана отбросило назад, к разбитому колесу. Сверток вылетел из рук. Страницы веером рассыпались по грязному снегу. Ветер, будто издеваясь, принялся листать их, пачкая белую бумагу густым, черным багрянцем. Петрович завыл. Это был не крик — это был страшный, захлебывающийся хрип, глубоко в гортани, потому что Кот зажал ему рот ладонью, пахнущей порохом и махоркой. Петрович кусал эту ладонь, ломал ногти о бетон, чувствуя, как внутри него что-то лопнуло. Навсегда. С мясом. — Ушли, — через целую вечность сказал Кот. Голос его был пустым, как выгоревший склад. — Вставай, Петрович. Надо работать. Живых здесь больше нет. Петрович поднялся. Лицо его больше не дрожало. Боль ушла, оставив вместо себя мертвую, ледяную ясность. Он не смотрел вниз. Он знал: там, на асфальте, догорает его жизнь. Там, в луже крови, лежит вся его «история», все его уроки, вся его вера в то, что человек — это звучит гордо. Он медленно вытер кровь с лица рукавом, содрав корку вместе с кожей, и не поморщился. Он больше не был учителем. Он не был даже человеком. Он пошел в темноту коридора, тяжело переставляя ноги, ставшие чужими. Теперь он знал только одно: милосердие сгорело в том дворе вместе с рыжим мальчишкой. Теперь остался только свинец."