⬅️ (продолжение)
⬅️ (продолжение) Пальцы мелко дрожали. Прямо за плечом заведующего висело узкое, засиженное мухами зеркало в треснувшей пластмассовой оправе. Андрей случайно поднял глаза — и наткнулся на собственное лицо. Оно было серым, оплывшим, с мешками под выцветшими глазами, с полуоткрытым, просящим ртом. Это было лицо мертвеца, которого забыли закопать, и он ходит среди живых, робко надеясь, что его не заметят и не прогонят на кладбище. Внутри что-то щелкнуло. Оборвалась тонкая гнилая нить, на которой сорок пять лет держалось его существование. Если он сейчас возьмет ручку и чиркнет по бумаге — он не вернется в свою комнату. Точнее, тело вернется, зажжет лампадку, а самого Андрея уже не будет. Останется только мешок с костями, на который можно взвалить любую падаль. — Я не стану подписывать, — сказал Андрей. Слова вышли тихими, но в тесной конторке они прозвучали странно, словно лопнуло стекло. Валерий Петрович на мгновение замер, потом прищурился: — Чего-о? — Я не брал. И подписывать не буду, — повторил Андрей. Руки его колотило, под ложечкой ледяной волной поднималась тошнота, но ноги намертво вросли в заплеванный линолеум. — Ты с ума сошел? — заведующий побагровел, водянистые глаза налились мутной кровью. — Пошел вон отсюда! Завтра чтоб духу твоего не было! По статье вылетишь! С волчьим билетом пойдешь, помои жрать будешь! — Выгоняйте, — сказал Андрей. Он сам не узнавал своего голоса: тот был плоским, сухим и абсолютно пустым. Он повернулся и вышел, не закрыв за собой дверь. До вечера он бродил по городу. Мокрый снег летел в лицо, таял на воротнике, стекал за шею ледяными каплями. Сердце колотилось в самое горло — глухими, тяжелыми толчками. Его выгнали. Денег оставалось на две недели скромной еды. Комнату придется отдавать. Жизнь рухнула. Но сквозь панический страх пробивалось другое чувство — острое, обжигающее, незнакомое, как глоток спирта на морозе. Это была злость. Настоящая, горькая, горячая злость. Ближе к вечеру он сам не понял, как оказался у ворот своей церкви. Шла вечерняя служба, пахло воском и мокрыми пальто. Андрей встал в темном притворе, у притолоки, не решаясь пройти вперед. Ему казалось, что от него пахнет гарью. Когда служба кончилась и народ потянулся к выходу, из алтаря вышел отец Феофан — старый, кряжистый протоиерей с одышкой и тяжелыми крестьянскими руками. Он подошел к панихидному столику, гася огарки латунным колпачком. — Батюшка… Отец Феофан повернулся, близоруко вглядываясь: — А, Андрей. Чего не под благословение? Случилось что? — Случилось, батюшка. Андрей стоял, комкая в кармане мокрые перчатки. — Согрешил я. Злость во мне. Обида черная. С работы выгнали… напраслину возвели, чужое воровство на меня повесить хотели. А я… я не смирился. Начальнику в лицо сказал, что не буду платить. Взбунтовался. И сейчас во мне всё клокочет. Не могу простить, батюшка. Господь терпел, а я вот… зверя в себе распустил. Отец Феофан не стал охать и закатывать глаза. Он аккуратно накрыл последний огарок колпачком, подождал, пока тонкая струйка дыма растает в полутьме, и тяжело оперся ладонями о край столика. — Чужое воровство, говоришь? — глухо спросил старик. — Чужое. Сменщик украл, а начальник знал и на меня спихнуть решил. Потому что я всегда молчал. — А чего ж молчал все эти годы? — Так ведь… кротость, — растерялся Андрей. — Ради мира. Чтобы не судить. «Блаженны кроткие»… Отец Феофан медленно повернул к нему тяжелую седую голову. Взгляд его из-под кустистых бровей был не ласковым — строгим и трезвым. — Врешь ты, Андрей, — спокойно сказал священник. — И себе врешь, и Богу. Какая там кротость? Страх это обыкновенный. Шкуру свою спасал. Боялся, что орать станут, боялся без куска хлеба остаться, боялся, что про тебя дурно подумают. ➡️ (продолжение следует)