Сидела я помню в своем медпункте, бумажки заполняла. За окном в нашем Заречье осень раз...
Сидела я помню в своем медпункте, бумажки заполняла. За окном в нашем Заречье осень разошлась не на шутку: дождь стеной, грязь на дороге, небо серое, тяжелое, того и гляди на крышу рухнет. Слышу - скрипнула калитка, тяжело так, протяжно. Потом шаги по деревянному крылечку, и дверь тихонечко отворяется. Смотрю, а на пороге Оленька Гусева стоит. Плащ на ней брезентовый насквозь промок, с подола капает, на ногах резиновые сапоги. Стоит, мнется, словно не в родной медпункт зашла, а к чужим людям. - Батюшки, Оля! - всплеснула я руками. - Да ты же продрогла вся! А ну, скидывай сапоги, проходи к печке живо! Она улыбнулась как-то виновато, стянула холодную обувку и прошла к печи. Смотрю я на нее, дорогие мои, и чувствую, как по моей собственной морщинистой щеке непрошеная слеза катится. Я ведь её еще молодой помню. Как сейчас вижу: стоит переминается на этом самом пороге с холщовой сумкой в руках - в тот самый день, когда на завод уезжать собралась. А нынче смотрю на неё - сидит передо мной взрослая, усталая женщина. Сорок девять годков ей тогда стукнуло. В волосах серебро густо поблескивает, у глаз морщинки лучиками разбежались. Руки… ох, что за руки у нее. Шершавые, пальцы от работы тяжелой погрубели. Не женские руки, а руки человека, который всю жизнь чужую ношу на себе тащил.