ВИКТОРИЯ
ВИКТОРИЯ «Чем прозрачнее язык, тем больше в нём поэзии» © Габриэль Гарсиа Маркес Пыль на горной дороге пахла корицей и сухим чабрецом — запах, который возникает только в те дни, когда время решает замедлиться и дать трещину, сквозь которую просачивается прошлое. Наш старый «лендровер», дребезжащий всеми своими железными внутренностями, карабкался по серпантину, а за каждым поворотом скалы выступали из утренней дымки, словно лбы уснувших великанов, и в их морщинах уже угадывались очертания нездешних земель. Виктория сидела рядом, положив ногу на ногу с той особой небрежностью, какая свойственна людям, привыкшим к седлу больше, чем к автомобильному креслу. Косынка на ее голове была повязана на манер бравых наемников, тех, что высаживались на берега Веракруса с именами, укороченными ветром и пулями, — тугим узлом на затылке, оставляя открытым высокий смуглый лоб, на котором солнце уже успело оставить свой первый поцелуй. Я бросил взгляд в ее сторону, и на мгновение мне почудилось, что рядом сидит юноша из партии Кортеса — один из тех безбородых идальго, что записывались в экспедицию не ради золота, а ради возможности увидеть, как выглядит край света. Иллюзию разрушали только большие серьги, покачивающиеся в такт ухабам, — тяжелое серебро, в котором, казалось, застыл звон пиастров с какого-нибудь захваченного галеона. Это была пиратская деталь, завершающая образ, и не хватало лишь двух пистолетов, заложенных за пояс крест-накрест, высоких ботфортов с отворотами да старой шпаги с серебряным эфесом, доставшейся от отца из обедневшей дворянской фамилии, что вела свой род от самого Сида, но теперь вынуждена была торговать оливковым маслом. И все это — и конкистадор, и пират, и кастильский гранд — было заключено в хрупкое, тонкое тело девушки, которая могла бы сломаться от порыва сильного ветра, если бы не та неуемная, почти пугающая энергия, что билась в ней, как птица в клетке из ребер. Ее кожа, смуглая, словно старая бронза, казалось, впитала солнце всех широт, под которыми когда-либо развевался испанский флаг. А взгляд — о, этот пронизывающий взгляд, черный и глубокий, как колодец в полдень, — обладал свойством видеть не то, что перед собой, а то, что скрыто за горизонтом событий. Когда она улыбалась, а улыбалась она той опьяняющей улыбкой, от которой у трезвенников начинала кружиться голова, воздух вокруг нее начинал дрожать, словно над раскаленной мостовой, и где-то вдалеке слышался ритмичный стук кастаньет. Горы принимали нас с тем молчаливым достоинством, с каким древние соборы принимают грешников. Отвесные скалы, поросшие цепким кустарником, уходили в небо такого пронзительно-голубого цвета, какой бывает только на старых майоликовых изразцах. В сухом, звонком воздухе чувствовалось приближение чего-то необычайного — возможно, просто грозы, а возможно, и самого времени, которое в этих краях имело привычку сворачиваться в кольцо. Мы остановились на небольшом плато, где ветер трепал сухую траву, и Виктория вышла из машины. Ее движения были быстры и точны — так двигаются те, кто привык к ограниченному пространству корабельной палубы или узким улочкам Толедо. Она поправила косынку, и в этом жесте было столько врожденного изящества, что мне почудилось: еще мгновение, и из-за ближайшего валуна выйдут танцовщицы в ярких черно-красных юбках, с кастаньетами в смуглых пальцах, и начнут выбивать тот самый ритм, от которого сердце сбивается с шага и начинает биться по-испански — страстно и неровно, словно пытаясь вырваться на свободу. Им стали бы вторить уличные музыканты с гитарами, чьи деки пахнут кипарисом и морской солью, а где-то там, за поворотом, где дорога ныряет в тень, открылись бы виноградники дона Альвареса де Толедо — ровные шеренги лоз, уходящие к самому горизонту, где земля встречается с небом в том же самом поцелуе, что и море.