Русские Своих не бросают.
Русские Своих не бросают. Старый «Урал» натужно ревел, вгрызаясь в раскисший чернозём. Дождь, начавшийся ещё ночью, превратил просёлочную дорогу в вязкое, чавкающее месиво. В кузове, под брезентовым тентом, трясло так, что, казалось, все кости перемешались. Рядом со мной сидел молодой парень, позывной «Скрипач» — до войны он и правда учился в консерватории. Сейчас он молча смотрел в щель в брезенте, на проносящиеся мимо обугленные стволы подсолнухов. Мы ехали забирать «трёхсотых» с передового опорного пункта, который всю ночь утюжила артиллерия. Связь с ними была обрывочной, но последнее, что передал их командир, «Седой», было: «Держимся. Есть тяжёлые. Ждём». Наш водитель, дядя Паша, бывший шахтёр с лицом, испещрённым угольной пылью, въевшейся в морщины навсегда, вёл машину почти на ощупь. Он знал эти дороги, как свои пять пальцев. — Ещё немного, — прохрипел он, перекрикивая рёв мотора. — За тем терриконом. Террикон, серый и молчаливый, как древний курган, был нашим ориентиром. За ним начиналась самая опасная зона, простреливаемая снайперами. Когда мы наконец добрались до полуразрушенного строения, которое когда-то было фермой, нас встретила тишина. Не та мирная, деревенская тишина, а звенящая, напряжённая, полная невысказанной боли. Из подвала, хромая, вышел «Седой». Его лицо было серым от усталости и копоти, рукав гимнастёрки пропитан кровью. — Приехали, братишки… — выдохнул он. — Вовремя. В подвале, при свете тусклой лампочки, работающей от генератора, лежали трое. Один, совсем юный парень, смотрел в потолок невидящими глазами. Двое других были живы, но тяжело ранены. Наш медик, «Док», не теряя ни секунды, склонился над ними. — Этих двоих надо срочно в госпиталь. Осколочные в грудь и в живот. Стабильные, но время против нас. Мы начали осторожно выносить раненых на носилках. Каждый шаг по скользкой глине отдавался стоном одного из них. «Скрипач» нёс носилки вместе с «Седым», и я видел, как напряглись его тонкие, музыкальные пальцы. Когда мы уже уложили двоих в кузов, «Седой» остановил нас. — Постойте. Ещё один. — Кто? — спросил «Док». — У тебя в списке было трое. Один «двухсотый», двое «трёхсотых». — Андрюха, — тихо сказал «Седой». — Пулемётчик. Его на той стороне, у ручья, накрыло. Я сам видел. Он нас прикрывал, когда мы отходили. Мы переглянулись. «Та сторона» означала нейтральную полосу, открытое, как на ладони, поле. Дождь немного стих, но туман, который мог бы стать прикрытием, тоже начал рассеиваться. — «Седой», это самоубийство, — жёстко сказал наш командир, «Гранит». — Там снайпер работает. Мы раненых не довезём, если задержимся. — Я не могу его там оставить, — упрямо мотнул головой «Седой». Его глаза, обычно спокойные, сейчас горели лихорадочным огнём. — Он там лежит, в грязи… ждёт. Он бы за любым из нас пошёл. В воздухе повисло тяжёлое молчание. Все понимали правоту «Гранита». Рисковать всеми ради одного, который, скорее всего, уже мёртв, — это против всех правил. Но все так же понимали и «Седого». Оставить своего на поле боя — это сломать что-то внутри себя навсегда. Дядя Паша, до этого молчавший, сплюнул на землю. — Пока туман не сошёл совсем, минут десять у нас есть. Я машину разверну, буду готов рвануть. Это было решение. «Гранит» кивнул. — Я и «Скрипач» идём с тобой, «Седой». Остальные — прикрывать. Ползти по раскисшей земле было тяжело. Грязь набивалась под одежду, в ствол автомата. Впереди, метрах в ста, виднелась тёмная рощица, откуда мог вести огонь противник. Мы двигались перебежками, от одного укрытия к другому. Наконец, у пересохшего ручья, мы увидели его. Андрюха лежал лицом вниз, рядом с искорёженным пулемётом. «Седой» подполз к нему первым, осторожно перевернул. — Живой… — прошептал он, и в этом шёпоте было и отчаяние, и надежда. — Нога…