Баба она была справная, кость широкая, крестьянская, но какая-то... погасшая. Будто лам...
Баба она была справная, кость широкая, крестьянская, но какая-то... погасшая. Будто лампочка, в которой фитиль догорает и только коптит, света не давая. Плечи опущены, платок пуховый, серый, давно не стиранный, на затылок сбился, мокрые пряди волос к щекам прилипли. А руки - ох, и натруженные руки были у Гали! Я такие руки люблю и жалею больше всего на свете. Кожа темная, как кора дубовая, вся в мелких трещинках, что йодом не замажешь, ногти коротко острижены, земля в них въелась так, что никаким мылом душистым не отмоешь, хоть пемзой три. Сразу видно: эти руки не ручку в кабинете держат, а тяпку, вилы, ведра тяжелые с пойлом для скотины да белье в ледяной воде полощут. - Семёновна, - говорит, а голос глухой, надтреснутый, как горшок битый, - есть у тебя чего от сердца? Колотится, окаянное, аж в горле стучит, вздохнуть не дает, будто камень могильный на грудь положили. Я глянула на неё поверх очков, подошла ближе, веко оттянула - сосудики красные, давление скачет. Взяла её руку, пульс щупаю - частит, как у зайца загнанного, с перебоями бьется. Но не сердце это, девка. Тоска это. Зеленая, болотная тоска. - Проходи, Галюня, садись на кушетку, - говорю ласково, как с ребенком малым. - Сейчас разберемся. Снимай телогрейку-то. Достала пузырек с корвалолом, считаю капли в граненый стаканчик, а сама на нее поглядываю. Раз, два, три... Запах по кабинету пошел резкий, мятно-аптечный, тревожный запах всех бед деревенских. - Что стряслось-то? - спрашиваю, подавая ей воду. - Васька твой опять чудит? Или со скотиной неладное? Зима на носу, сена-то хватит? Галина взяла стаканчик обеими руками, чтобы дрожь унять. Зубы о стекло звякнули - дзынь-дзынь. Выпила залпом, не морщась, вытерла рот концом платка. - Да что Васька... - махнула она рукой, и в этом жесте столько усталости вековой было, что у меня самой внутри похолодело. - Пришел вчера опять на бровях. Зарплату получил, называется. Упал в сенях, сапог один снял, второй не осилил. Я его, бугая стокилограммового, волокла до дивана, спину чуть не сорвала, до сих пор поясницу ломит, хоть кричи. А он мычит чего-то, слюни пускает, улыбается блаженно... Тьфу! Прости Господи... Сил моих больше нет, Семёновна. Живу как в болоте. Она замолчала, глядя в окно, где дождь косыми линиями полосовал стекло, размывая серый, унылый пейзаж. - К Зинке сегодня на юбилей собираюсь. Сорок лет ей нонче. Круглая дата. - Ну так дело хорошее, праздник, - говорю я, а сама тонометр достаю, манжету ей на руку накладываю, качаю грушу. - Родная кровь всё-таки. Сто сорок на девяносто, Галя. Многовато. - Праздник... - горько усмехнулась Галя, и морщинки у глаз собрались в сетку. - Для кого праздник, Семёновна, а для кого - нож по сердцу. Счастливая она, Зинка. Всегда ей везло, с самого детства. И начала рассказывать, а я слушаю, качаю головой. Помню я их детство. Ох, помню. Мать у них рано умерла, отец пил. Жили - впроголодь. - Помнишь, Семёновна, как мы с ней в школу ходили? - вдруг спросила она, глядя в одну точку. - Ты тогда только приехала к нам в село. Помнишь тот вечер выпускной у меня? А у Зинки - утренник новогодний? У нас одни колготки на двоих были. Мать покойная еще купила. Я пошла на танцы, зацепила гвоздем... Прихожу домой, а Зинка сидит, ждет, чтобы на свой праздник надеть. Увидела стрелку - и как давай выть! Не плакать, Семёновна, а выть! Вцепилась мне в волосы: «Ты, - кричит, - мою жизнь порвала! Я теперь как оборванка пойду!». Я тогда, дура, всё о любви мечтала, книжки читала. А Зинка еще тогда, в пятом классе, с красными от слез глазами, сказала: «Я, Галка, нищей никогда не буду. Я лучше удавлюсь, но в навозе ковыряться не стану. У меня по десять пар таких колготок будет, каждый день новые носить стану!». И ведь сдержала слово. Вздохнула она так, что платок на груди колыхнулся. - Дом у них теперь - полная чаша. Кирпичный, в два этажа, крыша металлочерепицей крыта - на солнце горит, глаза режет. Муж - Григорий - хозяин, не чета моему пропойце. Бизнес у него, лесопилка своя, полрайона под ним ходит, деньги