лопатой гребет. Зинка в золоте ходит, пальцы веером, маникюр делает в городе, на машине...
лопатой гребет. Зинка в золоте ходит, пальцы веером, маникюр делает в городе, на машине иномарке ездит, пешком и не ходит уж по грязи нашей. А я? Всю жизнь в навозе, копейки считаю от получки до получки, штопаю-перештопываю, детям лишнюю конфету купить не могу... Повернулась она ко мне, и вижу - глаза на мокром месте, красные прожилки полопались от недосыпа и слез. - За что мне доля такая, Семёновна? Мы ж с ней сестры, одной матери дети, одной грудью вскормлены. Почему ей - всё, а мне - объедки с барского стола? Чем я Бога прогневила? Я ведь по любви за Ваську выходила, дура набитая, романтики хотела. А Зинка - по расчету, нос воротила от Гришки поначалу, он ведь старше её на десять лет, грубый, неотесанный, в тюрьме сидел по молодости за драку. Да пошла, потому что богат был. И вот гляди ж ты - как сыр в масле катается, горя не знает, живет припеваючи. Молчу я. А что тут скажешь? Жалость - она ведь иногда хуже крапивы жжет. Сидит передо мной живая баба, еще не старая, сорок пять всего - баба ягодка опять, а внутри - пепелище выжженное. Зависть её грызла. Не злая зависть, не черная, когда смерти желают, а тоскливая, бабья, безысходная. Обида на жизнь, что прошла мимо, пока она навоз кидала да пьяницу утешала. - Иди, Галя, - говорю тихо, руку ей на плечо кладу, чувствую, как мышцы каменные под пальцами напряжены. - Иди, прихорашивайся. Негоже к сестре с таким лицом идти. Бог - он, знаешь, весы свои имеет. Нам, смертным, не понять, как он счастье отмеряет. Иди с миром. Вечером того же дня и я к Зинаиде пошла. В деревне фельдшер - человек уважаемый, ни одна свадьба, ни одни поминки, ни один юбилей без меня не обходятся. Я ведь и роды у половины села принимала, и пуповины резала, и глаза закрывала многим, когда час приходил... Всех знаю, каждого помню. Погода к вечеру совсем испортилась. Ветер выл, как голодный пес, срывал последние листья с тополей, швырял их в лицо мокрыми, холодными тряпками. Иду я по улице, сапоги в грязи чавкают, темнотища - хоть глаз выколи, фонарь только у сельсовета горит, да и тот мигает, будто подмигивает недобро. Прохожу мимо клуба старого - окна заколочены, крыльцо провалилось. Тоска. И вдруг, впереди - сияние, будто НЛО приземлилось посреди нашей разрухи. Дом Зины и Григория стоял на пригорке, как замок сказочный, неприступный. Окна огромные, стеклопакеты пластиковые, светятся теплым, манящим светом. Забор высокий, кованый, с пиками наверху - не перелезешь, не подсмотришь. Не то что наши штакетники гнилые, что на честном слове держатся да ветром подпираются. Во дворе плитка тротуарная уложена, чистота - ни соринки, ни травинки лишней, всё выметено, вылизано. Собака в вольере сидит - овчарка породистая, гладкая, сытая, с медалью на ошейнике. Зовут Граф. Даже лаять на меня не стал, только посмотрела лениво: мол, проходи, тетка, не до тебя мне, у меня кость сахарная, хозяйская. Вхожу в дом - батюшки мои! Тепло, светло, музыка играет тихая, приятная. Пахнет дорогими духами, жареным мясом, сдобой ванильной и еще чем-то неуловимым. Стол буквой «П» в зале стоит, скатертью белоснежной накрыт, крахмальной - тронь, захрустит, как первый снег. А на столе - чего только нет! И колбасы, и рыба красная, и салаты слоеные горами возвышаются, зеленью украшенные. Зинаида гостей встречает у порога. Красавица, ничего не скажешь. Похудела, похорошела, кожа белая, холеная. Платье на ней бархатное в пол, плечи открыты - смело для деревни, но ей идет. На шее цепочка золотая толстая, кулон с камнем красным, рубином, наверное, в ушах серьги тяжелые качаются. Волосы в прическу уложены, лаком сбрызнуты - волосок к волоску, не шелохнутся. Улыбается, всех привечает, целует в щеки, смеется звонко: - Проходите, гости дорогие, рассаживайтесь! Семёновна, вам вот тут, поближе к теплу, во главе почти! А рядом Григорий стоит. Хозяин. Мужик видный, плечистый, кулаки - что кувалды, волосатые, крепкие. Костюм на нем серый, с отливом, галстук тугой шею давит. Взгляд у него тяжелый, хозяйский, цепкий. Он не улыбается, а так, усмехается только