Она была яркой, очень красивой советской женщиной — в ней была утонченность, даже некот...
Она была яркой, очень красивой советской женщиной — в ней была утонченность, даже некоторая истеричность, высокая прическа светлых волос, хрупкая фигура, она легко взвинчивалась, переходила на фальцет, у нее были быстрые и смелые глаза — она могла лупить ученика по рукам, но она была добрая, и несчастная... Но главное — она была Музой моего детства. Однажды я увидел ее — и заболел навсегда. Точнее, я увидел, как она играет на фортепиано... Она была Богиней, мифическим Божеством, столько было энергии, страсти, женственности, буквально — огня в ее быстрых стремительных и очень сильных пальцах!.. Увидев однажды, как она играет, я заболел музыкой на долгие годы, и музыка как фантом, переполняющий меня, долго меня не отпускала. Я играл на четырех инструментах, но через четыре года я бросил музыкалку... Она, моя богиня, — была моей первой и последней учительницей, репетитором по фортепиано, я ходил к ним домой... Я был неважнецким учеником, музыка в приближении это отнюдь не поэзия, не боги и огонь, а гаммы и страшная рутина... Но когда я все-таки набрался сил сказать маме, что я больше не могу, не хочу, и когда мы расставались с моей Музой и продавали пианино, она покачала головой и сказала, что у Сени очень хороший слух... и очень жаль. Она не была счастлива в семейной жизни, эта богиня моей музыки... Ее муж выпивал, был бедовым, высокий, худой, нескляжный, усатый, по утрам вечно с похмелья... Он стал моим преподавателем по трубе! Трубе! Я ходил в музыкалку по классу трубы! Я был чуть ли не единственным учеником этого горе-трубача, пьющего, надломленного мужика из 90-х... Безусловно талантливого! Подрабатывающего на похоронах, там и пьющего... Сейчас я понимаю, что в те штормовые времена опускающегося человека — и я и эта музыкалка еще как-то держали в статусе... И он учил меня. Меня, маленького мальчика, который через полгорода добирался в музыкальную школу к семи утра, чтобы получить невнятный урок, суровый окрик и порцию перегара в лицо... Нужно было приходить утром, дальше по дню мой препод напивался... И я стойко четыре года отдирал себя от кровати... А потом у меня болели губы от жесткого металла трубы. Никогда не забуду этот запах, влажной латуни... У моего препода по трубе была страшная судьба. Я давно вырос, уехал из Нижнего, но услышал, что он по пьяни упал и ему трамвай отрезал ноги, а потом он вообще исчез, спился... Его супруга, божественная и тонкая советская женщина, тоже рано умерла... Слишком рано, как я понял, от рака, и в этой ранней смерти столь тонкого существа была и горечь и даже — поэзия... Что-то от той самой Музыки, которая где-то там, в небесах, где она и обитает, приняла супругов музыкантов в свои звучащие объятия... Идолы, ангелы моего нижегородского детства, моих и моей страны ревущих 90-х... Меня связывало с этим моим музыкальным прошлым только то, что я знал их сына — кудрявого, светловолосого, всего на пару лет меня старше, Кирилл был тонкий, худой, и — очень талантливый! Конечно, музыкант! Кирилл учился в одном классе с моим старшим братом, а наши родители дружили, и я занимался у его мамы... Теперь у Кирилла в Нижнем Новгороде была своя группа, он виртуозно играл на соло электрогитаре, и его тонкие пальцы (здесь память выдает образ ног — отрезанных у его отца) бегали по ладам гитарного грифа так быстро и виртуозно, что я думал, что перед нами какая-нибудь рок-звезда! Это было восхитительно и непостижимо! Мы иногда переписывались с Кириллом и мне было ужасно приятно, что музыка из моего детства продолжает жить. В его пальцах, в его песнях, незамысловатых по текстам, но очень искусных песнях нижегородской группы, которая так по мелодиям и текстам была похожа на Гражданскую Оборону, но, все мы оттуда, знаете ли! Из летовской шинели! Только сегодня я узнал, что завтра — 40 дней, как Кирилл умер. Он был высоким, со светлой бородой, и мне кажется, он совсем не пил. Но мы не были слишком близки.