Енисейская тайга, октябрь 1893 года.
Енисейская тайга, октябрь 1893 года. Настоящая тайга не пугает открыто. Она не бросается на путника с рыком, не обрушивает на него громы и молнии, как это любят описывать столичные романисты, никогда не выезжавшие дальше петербургских пригородов. Нет, тайга сводит с ума тишиной. Она обступает тебя сомкнутым строем вековых кедров, гасит звуки мягким, пружинящим под сапогами мхом и медленно, день за днем, растворяет в себе всякую человеческую гордыню. Именно это я пытался объяснить самому себе, когда мои руки, привыкшие к точным латунным винтам теодолита, дрожали так, что я едва мог высечь искру над трутом. Всему есть разумное объяснение. Я — человек науки, выпускник Горного института, служащий по ведомству казенных земель. Я знаю, как преломляется свет в утреннем тумане, рождая причудливые миражи. Я знаю, как болотный газ, скапливаясь в низинах, способен вызвать дурноту и галлюцинации у самого крепкого мужика. Я знаю повадки зверя, который всегда бежит от человека, ведомый инстинктом самосохранения. Но то, что произошло у Белого распадка, до сих пор заставляет меня просыпаться в холодном поту, вслушиваясь в петербургскую ночную тишину. И каждый раз я вижу перед собой желтые, немигающие глаза. Моя командировка в Енисейскую губернию близилась к завершению. Мне было поручено провести межевание новых участков, заявленных купцом первой гильдии Астаховым под золотоносные прииски. Золотая лихорадка, бушевавшая здесь несколько десятилетий назад, уже шла на спад, уступая место системной, тяжелой промышленной добыче, но глухие углы тайги все еще манили искателей легкого богатства. Моим проводником был Ермолай — кряжистый, молчаливый старообрядец из дальнего скита, затерянного где-то в верховьях Подкаменной Тунгуски. Он носил истертый зипун, подпоясанный широким кожаным ремнем, и никогда не расставался со старой кремневой пищалью. Я поначалу посмеивался над его допотопным оружием, горделиво похлопывая по ложу своей новенькой казенной берданки, но вскоре понял, что в тайге меткий глаз и твердая рука важнее любой механики. Мы шли уже четвертый день. Погода стояла предзимняя. Небо нависало над самыми макушками лиственниц, тяжелое, словно чугунная крышка. Воздух пах прелой хвоей, мокрой корой и той особенной, кристальной свежестью, которая бывает только перед первым большим снегом. — К ночи на зимовье выйдем, — глухо бросил Ермолай, не оборачиваясь. Его ичиги бесшумно ступали по ковру из опавших листьев. — Там переждем. Завтра на Белый распадок сунемся, коли нужда есть. Только недоброе это место, Илья Петрович. Гнилое. — Что так? — я поправил тяжелый кожаный кофр с инструментами на плече. — Болота? Ермолай помолчал, аккуратно отодвигая ветку сосны. — Болота — полбеды. Болото, оно честное. Смотришь под ноги — живешь. А там... Земля там худая. Зверь туда не ходит после Воздвиженья. Птица не садится. Старики баяли, там хозяин тайги свои тропы проложил, а людям на них делать нечего. Я лишь усмехнулся про себя. Обычные суеверия местных жителей. Сколько раз я слышал сказки про «хозяина», про леших, про проклятые места. Как правило, все это оказывалось либо выходами сернистых газов, отпугивающих живность, либо магнитными аномалиями, от которых компас сходил с ума, а у людей начинала болеть голова. К вечеру мы действительно вышли к старой охотничьей избушке. Вросшая в землю по самые крошечные, затянутые бычьим пузырем оконца, она казалась частью самого леса. Внутри пахло застарелым дымом и сушеной пижмой. Мы растопили крошечную печь-каменку. Я достал медный походный самоварчик, а Ермолай принялся сушить портянки, бормоча под нос старославянские молитвы. За окном сгустилась непроглядная, почти осязаемая тьма. Ветер завыл в трубе, словно голодный волк. Утро встретило нас густым, Показать полностью...