Поезд дальше не идет — 2 августа 2026 г. в 13:40:00.954
Поезд дальше не идет Лера постучалась в соцсети, как стучат в дверь купе проводницы – вежливо, но требуя предъявить билет. Десять лет. Срок, за который в Петербурге успевают сменить три поколения барменов и одну набережную. Последний звонок был того же срока давности — голос, упакованный в цифру, распавшийся на нули и единицы. Я, разумеется, раз в полгода гуглил ее имя. Не часто. Только когда ностальгия накрывала с головой, как апрельский дождь на Невском — внезапно и без зонта. В моей личной эротической мифологии она занимала кафедру заведующей, что, согласитесь, для женщины тридцати семи лет не самая плохая синекура. Она написала какую-то ерунду. Спросила про пост. Слово за слово, и вот уже мое сексуальное эго, этот внутренний орущий бабуин, выбило дробь на грудной клетке: «Чувак, она тебя хочет. Покупай билет, кретин, пока муж не очнулся». Я это эго, конечно, погладил по голове, как слабоумного, но билет купил. Человек слаб. Особенно та его часть, что отвечает за воскресные фантазии. Романтический мандраж жил во мне ровно неделю — срок между кликом «оплатить» и стуком колес. Организм, как опытный дезинсектор, вытравил эмоции за час до прибытия. Я понял: она другой человек. У нее дочь. Муж. Фамилия мужа. Жизнь, которая ко мне имеет отношение примерно такое же, как гриф гитары к астрофизике. Осталось только любопытство — та особая слепота, с которой рассматриваешь старые фотографии, пытаясь понять, почему у того парня были такие глупые волосы. Поезд пришел в три. Встречу назначили на одиннадцать. Восемь часов зазора, как сказал бы физик. Восемь часов на разгон облаков. Я поехал к Кириллу. Кирилл — друг из тех, кто появляется в жизни не реже, чем капитальный ремонт. Мы знакомы шестнадцать лет, что по нынешним временам почти кровное родство. Жена его, Сашка, встретила меня в коридоре и, выслушав историю про ту самую Леру, рассмеялась тем особым петербургским смехом — смесью жалости и приговора. Мы пошли в бар с Кириллом и его детьми, потом дети ушли, а мы остались. Кирилл выпил. Я пить не стал. Мне требовалась трезвость хирурга, вскрывающего собственную брюшную полость. Бармен, бритый молодой человек с лицом философа, попавшего в рабство к кофемашине, проникся. Официантки прониклись. История про «десять лет, одна любовь, закрыть гештальт» действует на общепит безотказно. Мне желали удачи, словно я уходил в плавание на утлой шхуне. А потом Кирилл, глядя в стакан, сказал: — Я отца в августе похоронил. Не говорил тебе. Смысла не было. И стал рассказывать. Реанимация, трубки, белые халаты, шум аппаратов. Как он держал отца за руку. Как они попрощались. Потом поехали домой, сели за стол, выпили за здравие. Зазвонил телефон. Кончили за упокой. Кирилл сказал: — Я теперь понимаю эту русскую фразу. Раньше думал — просто фигура речи. А это, оказывается, про то, как время сворачивается в узел. У него были влажные глаза, но он не плакал. Плакал я. Не потому что жалел. Просто я попал на его волну, как радиоприемник ловит сигнал чужого горя. И еще я ему завидовал. Завидовал, что у него была эта связь — неразлучная, протащенная сквозь жизнь до самого последнего рукопожатия. У меня с отцом такой связи не было. Я подумал, что я, кажется, повторяю судьбу своего отца, но еще есть время сойти с рельс. Или хотя бы перевести стрелку. В этот момент я был почти Пастернаком: «Но продуман распорядок действий, и неотвратим конец пути». Я похлопал Кирилла по плечу. Мужики поддерживают друг друга именно так — коротким ударом ладони по лопатке, означающим «я здесь, и хватит об этом». В одиннадцать я сидел в ресторане. Лера вошла — и время сделало странный кульбит. Как будто кто-то взял кинопленку и прокрутил ее назад с диким треском. Она не изменилась. Вообще. Только черты лица стали определеннее, словно скульптор прошелся по готовой форме резцом. Тридцать семь лет ей никто не давал. Я ей тоже не давал, хотя очень хотелось бы. Красивая женщина. С этим не спорят, с этим смотрят.

