Катерина Шевченко.
Катерина Шевченко. 28 сентября 1941 года, вечер. Кудрявская улица. Катерина Шевченко мыла посуду, когда услышала шаги на лестнице. Она не выходила из кухни весь день, некогда было, да и не хотелось. Иван ушёл утром, сказал: «к знакомому, за махоркой», и до сих пор не вернулся. Она осталась одна. Сидела у окна, смотрела на пустую улицу, перебирала в уме одно и то же: «Вывезут. Не вывезут. Расстреляют. Не расстреляют». А теперь шаги. Не один человек, не двое, тяжёлые, с шарканьем, будто тащили что-то. Катерина вытерла руки о фартук и подошла к двери. Она отодвинула тайную дощечку, прильнула к ней. По лестнице спускались Гольдштейны. Фаина шла первая, с узлом в руках, перекинутым через плечо. Узел был большим, туго завязанным, из белой простыни с петушками. Рахель шла за ней, с палкой в одной руке и с чемоданом в другой. Чемодан был старый, кожаный, с облезшими углами. И Мишка, последний, маленький, в своём коротком пальто и в шапке-ушанке, которая съезжала на глаза. Он прижимал к груди оловянного солдатика, того самого, с саблей. Они шли молча, только слышно было, как тяжело дышит Рахель, она болела сердцем, подниматься и спускаться по лестнице ей было трудно. Катерина хотела открыть дверь, рука сама потянулась к щеколде. Она уже взялась за холодный, скользкий металл, уже начала поворачивать… И замерла. Потому что внизу, в приоткрытой двери подъезда, стоял полицай. Она узнала его, тот самый, что расклеивал приказы на Кудрявской, Пётр Бондарь, худой, с впалыми щеками и мешками под глазами. Он не смотрел на Гольдштейнов, а смотрел в сторону, на улицу, на пустую дорогу, на вечернее небо. Но Катерина знала: он видел их. И если она сейчас откроет дверь, выйдет, окликнет Фаину, он увидит и её. - Что он сделает? — подумала Катерина. — Донесёт немцам? Скажет, что украинка помогала жидам? Она не знала, но боялась. Страх навалился липкий, тугой, как мокрая простыня. Он закрыл рот, скрутил руки, пригвоздил к месту. Катерина стояла у двери, прижавшись лбом к косяку, и слушала, как шаги на лестнице удаляются. Шарканье, стук палки, тяжёлое дыхание Рахели, Мишкины ботинки — топ-топ-топ. Потом хлопнула дверь подъезда и все стихло. Она простояла так минуту, может, две или пять. Время остановилось, как старые часы на стене, которые давно пора завести, но никто не заводит. Потом Катерина проверила, закрыта ли дверь, задвинута ли щеколда и повернула ключ для верности. Она пошла в комнату, где была припрятана икона, старая, почерневшая, доставшаяся от свекрови: Спаситель, в серебряном окладе, с потускневшим венчиком. Катерина достала ее с верхней полки, перекрестилась широко, размашисто, как учила мать в детстве. — Прости меня, Господи, — прошептала она. — Прости, что не вышла. Прости, что побоялась. Слёзы текли по щекам, но она не вытирала. Пусть текут, никто не видит. Она села на табурет, сложила руки на коленях, смотрела на окно. — Я не могла, — сказала она вслух, обращаясь к пустой комнате, к иконе, к себе самой. — Я боялась. Если бы я вышла, меня бы тоже… тоже, наверное… Она не договорила. За стеной, в квартире Гольдштейнов, было тихо, уже навсегда.👇👇