28 сентября 1941 года, вечер. Комендатура на Лукьяновке.
28 сентября 1941 года, вечер. Комендатура на Лукьяновке. Пётр Бондарь получил приказ в восемь вечера. Немецкий лейтенант, тот самый, бледный, с бесцветными глазами, вызвал его в кабинет. Там пахло махоркой, дешёвым одеколоном и чем-то сладковатым, как от гнилых яблок. На столе лежала карта Киева, исчёрканная синим карандашом. Бабий Яр был обведён жирным кружком. — Бондарь, — сказал лейтенант по-русски, с сильным акцентом, коверкая фамилию. — Завтра твоя задача. Он ткнул пальцем в карту. — В шесть утра ты и твои люди оцепляют этот район. — Палец переместился на овраг. — Вход только для евреев, выход ни для кого. Понял? — Яволь, — ответил Пётр. — Евреев будут приводить на место сбора. Твои люди конвоируют их к оврагу. К оврагу, понял? К краю. Дальше не твоя забота. Лейтенант посмотрел на Петра. Взгляд был ровным, спокойным, почти скучающим. — Вопросы? — Никак нет, — сказал Пётр. — Свободен. Он вышел из кабинета. В коридоре было темно, лампочка перегорела ещё на прошлой неделе, никто не менял. Пётр остановился, прислонился спиной к холодной, штукатуренной стене. «Оцепить. Не выпускать. Конвоировать к оврагу». Он знал, что будет дальше, все знали. Слухи ползли по городу, как тараканы, от одного двора к другому, от одной кухни к другой. В Проскурове расстреляли, в Житомире, в Бердичеве. Овраг. Пулемёты. Тела, присыпанные землёй. И теперь это должен был делать он, или помогать делать. - А если я откажусь? — мелькнула мысль. — Скажу: нет, не могу, не хочу, убейте лучше? Он представил, как лейтенант поднимает бровь, удивляется, потом кивает конвоиру, который стоит у двери. Один выстрел в затылок и всё. И никакой очереди, никакого «разберутся». Пётр не хотел умирать, он хотел жить. Даже так. Да и этак, как ее, девица еврейская симпатичная. Все равно ей умирать, так почему бы и нет? — Домой он вернулся поздно. Ульяна уже лежала в постели, накрывшись одеялом с головой, старый обычай, ещё с детства: так она спала, когда боялась. Пётр разделся, повесил форму на спинку стула, потушил лампу. Петр не спал, ворочался, смотрел в потолок, где от уличного фонаря дрожал жёлтый, неровный свет, слушал, как за стеной похрапывает сосед, старый дед Пантелей, который не слышал уже ничего: ни выстрелов, ни приказов, ни криков. — Ты чего? — спросила Ульяна из-под одеяла. — Работа, — ответил Пётр. — Какая? — Обычная, охранять. Ульяна помолчала, потом высунула голову из-под одеяла, посмотрела на него, в темноте её глаза казались огромными, как у ребёнка. — Петро, — тихо сказала она. — А то, что говорят про жидов… это правда? — Спи, Ульяна. — Ты скажи, я никому. Пётр повернулся на бок, спиной к ней. — Спи, — повторил он. — Утром рано вставать. Она не стала больше спрашивать, отвернулась к стене, натянула одеяло на уши. Пётр лежал с открытыми глазами до самого рассвета. Он думал о Фаине Гольдштейн, о её лице, бледном, с тенями под глазами. О том, что завтра он поведёт её к оврагу, или не он, другие, но он будет там стоять в оцеплении, лицом наружу, спиной к тому месту, где через несколько часов лягут десятки тысяч тел. И будет слушать очереди. Он думал о том, что мог бы сказать ей сегодня, когда расклеивал приказы, видел её во дворе. Мог бы шепнуть: - Не ходите, не верьте. Это смерть. Но не сказал, потому что боялся, кто-то мог услышать, а за такие слова расстрел. А он хотел жить. Даже такой ценой.👇👇👇