Да отстань ты — 15 апреля 2026 г. в 16:43:40.048
Да отстань ты В военном городке под Можайском всё было одинаковое: пятиэтажки, дворы с облезлыми качелями, одна и та же дорожка к школе, протоптанная через серую траву. Отца Миша помнил урывками. Не лицо — отдельное. Как подхватывал его под мышки. Как щетина колола щёку. Запах табака от формы, холодной после улицы. Как он прижимался к нему утром, когда с зарёй тянуло холодом. Потом отец ушёл на СВО и не вернулся. Про мать почти не говорили. Он и не спрашивал. Если всё-таки начинал, бабка отмахивалась — не до того. Так и жили вдвоём. Каждое утро она провожала его до школы, до самой калитки. Шла рядом, чуть прихрамывая, в своём старом пальто, дышала тяжело, но не отставала. Зимой из старой шали клубами валил пар, как из самовара. Иногда, когда были школьные собрания, она доставала старую помаду, долго водила по губам, и на них оставались неровные комки. Потом душилась сладкими духами — полевыми, терпкими. Старалась. У калитки обязательно останавливалась. Поправляла ему воротник, стряхивала с плеча что-то невидимое и тянула к себе. Целовала в лоб — долго, с нажимом. Губы у неё были тяжёлые, мягкие, после них лоб оставался влажный. Он терпел. Потом начал отворачиваться, ускорял шаг. Отойдя, вытирал лоб рукавом. Ребята это видели. Никто прямо не смеялся, но переглядывались. Один раз кто-то бросил вполголоса: «Бабкин». Он сделал вид, что не услышал. В то утро было сыро, ноябрь давил — ни снега толком, ни сухо. Дошли до калитки. Всё как всегда. Она потянулась к нему, а он дёрнулся. — Да отстань ты… Сколько можно. Сказал быстро, почти не глядя. Она замерла, руки опустила не сразу. Потом тихо: «Иди… С богом». Он развернулся и ушёл. Не оглянулся. День прошёл как обычно. Когда вернулся, сразу почувствовал — не так. В квартире стояла тишина, чужая какая-то. Он разулся, прошёл на кухню, позвал. Никто не ответил. В комнате она лежала на кровати, на боку, как будто просто прилегла. Он подошёл, тронул за плечо — и сразу отдёрнул руку. Тело было тяжёлое. Лицо какое-то чужое, неподвижное. Он постоял секунду и вдруг сорвался, выбежал в подъезд и побежал к соседям. Потом всё как в тумане. Люди, голоса, кто-то звонит, кто-то шепчет. Запах табака, сырой одежды. Какой-то мужик уже выпивший говорил громко, почти со злостью — чтобы пацану крест отдали, отцовский, на комоде лежит. Его одёргивали, но он не унимался. Миша прошёл в комнату. Крестик и правда лежал на комоде, рядом с маленьким портретом отца в форме. Маленький, серебряный. Он взял его, сжал в кулаке. Холодный. На кладбище земля липла к лопате, падала тяжёлыми кусками. Люди стояли, кто крестился, кто курил. Тот же мужик что-то бормотал про отца. Миша смотрел, как засыпают яму, и ничего толком не чувствовал. Вечером его оставили у соседей. Он сидел, не раздеваясь. Перед ним поставили чай, печенье. Он не пил. Посидел немного, потом встал: «Я во двор». На улице тянуло сыростью, мелкий снег бил в лицо. Он шёл быстро, потом побежал. Кладбище нашёл не сразу. У могилы стоял долго. Сказал тихо, почти в землю: «Я ж не хотел… Ба, прости». И замолчал. Обратно шёл медленно, сжимая в кармане крестик так, что он впивался в ладонь. У двери остановился. Из щели тянуло холодом и домом. Он дёрнул ручку — открыто. Зашёл. На кухню, в комнату — везде пусто, только грязные следы и холод. На вешалке висел её платок. Старый. Он снял его, поднёс к лицу. Пахло теми самыми духами, чем-то своим, домашним. Уткнулся в него лбом. И только тогда заплакал.

