Желание закричать стало сильнее страха смерти. Это была абсолютная агония духа. Я скули...
Желание закричать стало сильнее страха смерти. Это была абсолютная агония духа. Я скулил беззвучно, выгибаясь на полу, сжимая в зубах край собственного ремня, пока из глаз текли слезы — горячие, разъедающие пыль на лице. На пятый день наступила пустота. Я больше не ощущал ноги. Она онемела, превратившись в тяжелый, чужеродный кусок льда. Я больше не сходил с ума. Мозг просто выгорел, как лампочка от перенапряжения. Я лежал, смотря перед собой в ничто, и ждал. У меня не осталось ни страха, ни воспоминаний, ни имени. Я забыл, как меня зовут. Я забыл, за что я воюю. Я забыл, что такое свет. В руке я зажал гранату. Палец зацепился за кольцо. Это было моё единственное обещание самому себе: если дверь откроется и кто-то войдет — тишина закончится вместе со мной. Когда на пятые сутки дом содрогнулся от шагов и я услышал русскую речь: «Седьмой, восьмой зачищены, ищем на девятом!», я даже не обрадовался. Дверь в туалет выбили. Вспышка тактического фонаря ударила по глазам, как раскаленный клин. Слишком ярко. Слишком громко. — Живой! Здесь 200-й... а, нет, живой, пацаны, он живой! Зажми рану! Эвакуацию сюда, срочно! Я смотрел на лица ребят через прищуренные, слезящиеся глаза. Они что-то кричали, трясли меня за плечи, перетягивали ногу новыми жгутами, но их голоса казались мне далеким, глухим эхом. Я не мог вымолвить ни слова — связки будто усохли за пять дней немоты. Меня тащили вниз по разбитым пролетам. Я видел сквозь проломы в стенах мертвый, изувеченный город N, затопленный серым утренним туманом. Ни одного целого дома. Ни одного живого дерева. Ни одного человека на улицах. Только тысячи пустых окон-глазниц, смотривших нам вслед. Прошло много времени. Ногу отняли. Я остался жив. Но из того туалета на девятом этаже я так и не вышел. Мое тело унесли, а душа осталась там. В абсолютной темноте. В абсолютной тишине. Среди детских пижам и призраков, которые каждую ночь тихо окликают меня из угла моей тёмной спальни.