Живет у нас в Ольховке Тамара Петровна. Женщина она крепкая, хорошая, душа-человек. Пом...
Живет у нас в Ольховке Тамара Петровна. Женщина она крепкая, хорошая, душа-человек. Помню, как она дочку свою, Людмилу, в школу провожала. Банты белые, больше самой Людочки, ранец блестящий. Тамара тогда еще молодая была, коса толстая, смех звонкий. Жили они с мужем в любви да согласии, да только забрал его Господь рано. Тамара всю себя дочке отдала. Вырастила, выучила, в город отправила. Люда там осела, замуж вышла, детишки пошли. А Тамара осталась в своем деревянном доме. Огород, куры, да старый пес Шарик - вот и всё её хозяйство. И появилась у нее одна привычка. Каждое утро, как только солнце над верхушками сосен покажется, она шла к своему старенькому кнопочному телефону, что на тумбочке под кружевной салфеткой лежал, и звонила Людмиле. И ведь не то чтобы новости какие важные рассказать или пожаловаться на здоровье. Нет. Вопросы у Тамары были самые простые, бесхитростные. - Людочка, доченька, доброе утро, - говорила она в трубку, а сама улыбалась так, словно дочка прямо перед ней стоит. - Ты тепло сегодня оделась? У нас-то мороз трещит, а у вас там как? На работу не проспала? А обед с собой взяла или опять всухомятку будешь? Как там внучки мои, не кашляют? Людмила мать, конечно, любила. Кто ж мать не любит? Да только жизнь у нее там, в городе, словно на перемотке шла. Суета, заботы, всё бегом да бегом. И эти утренние звонки стали ее со временем тяготить. Зайдет ко мне, бывало, Тамара Петровна в медпункт. Сядет на кушетку, вздохнет тяжело. Лицо бледное, губы поджаты. - Семёновна, померяй-ка мне давление, - просит тихо. - Что-то в груди теснит, будто камень положили. Я тонометр достаю, манжету ей на руку накидываю. Груша в руке скрипит, стрелочка по циферблату бежит. Давление и правда скачет. - Что, Томочка, опять с Людой повздорили? - спрашиваю, а сама капли ей в мензурку капаю. Запах корвалола по всей комнатке плывет, горький такой, тревожный. Тамара глаза прячет, платочек в руках мнет. - Да не то чтобы повздорили, Валя... Просто позвонила я ей нынче утром. А она отвечает так, словно я ей обуза какая. «Мам, - говорит, - ну что ты с глупостями звонишь! Какая шапка, я на машине еду! Мне некогда, у меня дел по горло, а ты со своим супом привязалась. Всё, пока!» И гудки... А у меня, Валь, сердце в пятки ушло. Я ведь просто голос её услышать хотела. Знать, что жива-здорова моя доченька. Разве ж я многого прошу? Смотрю я на нее, и у самой ком к горлу подступает. Дети-то наши думают, что мы их контролировать хотим, что лезем не в свое дело. А мы ведь просто боимся. Боимся стать ненужными, боимся, что ниточка эта, невидимая, что нас связывает, истончится и порвется. Так и жили. Тамара звонила, Люда раздражалась, торопилась разговор свернуть. А зима тем временем в свои права вступала. Снегу намело, тропинки узкие, еле вдвоем разойтись можно. И вот, приехала как-то в наши края Ольга. Оля - это подружка Людина школьная, они с первого класса за одной партой сидели. Оля тоже в городе жила, но мать ее, Катерина, здесь, в Заречье. Да только померла Катерина аккурат перед Покровом. Тяжело уходила, сердце не выдержало. Оля тогда почернела вся от горя. А тут приехала в материнский дом, чтобы к зиме его подготовить, вещи разобрать, да печь протопить, чтоб отсырел не сильно. Узнала Люда, что подруга приехала, и на выходных тоже в родные края выбралась. На машине по обледенелой дороге добралась. Оставила сумки у матери и побежала к Оле, через всё село, по хрустящему снегу. А я как раз к Оле зайти собиралась. Напекла пирожков, думаю, дай отнесу девке, пусть хоть с дороги горяченького поест, согреется. Подхожу к избе Катерины. Калитка скрипит жалобно, снег на крыльце не примят толком. Захожу в сени - холод лютый, изо рта пар идет. Стучу в дверь, захожу в горницу. Печка там топится, дрова трещат весело, рыжими отблесками по стенам пляшут. А девки наши, Люда да Оля, сидят за старым столом. Перед ними чайник пузатый, кружки надбитые. Сидят, обнявшись, и Оля плачет, тихо так, беззвучно.