Почему из жертвы вырастает мучитель? В продолжение поста о Бэт
Почему из жертвы вырастает мучитель? В продолжение поста о Бэт Казалось бы, тот, кого ломали в детстве, не должен сам ломать других — ведь он знает, как это больно. Знает. Но это знание психика вынуждена отщепить, заморозить, похоронить, сделать недоступным. С точки зрения психоанализа, сексуализированное насилие над ребёнком — не просто «плохое событие». Это тектонический разлом, перестраивающий сами основы психического аппарата. Когда насилие вторгается в жизнь ребёнка, он перестаёт быть субъектом и становится объектом — вещью, функцией для наслаждения Другого. Его затопляет такое количество аффектов, которое незрелое Эго не способно ни обработать, ни связать, ни символизировать. Это не просто страх — это ужас без имени, без образа, без слов. Когда возбуждение непереносимо, а бежать некуда, психика прибегает к расщеплению и диссоциации. Мысли, чувства, телесные ощущения, воспоминания перестают нормально стыковаться между собой: — «это не я»; — ощущение, что тело или чувства принадлежат кому-то другому; — всё происходящее нереально, меня здесь нет; — я это не помню. Отщеплённая, невыплаканная боль никуда не исчезает. Она ищет выход — и находит его в сценарии, где жертва уже кто-то другой. Психика пытается превратить пассивное в активное: я больше не буду тем, с кем это сделали, я стану тем, кто это делает. При систематическом насилии формируется идентификация с агрессором. Ребёнок не подражает насильнику — он буквально заглатывает его внутрь психики, интроецирует, делая чужую жестокость частью себя. Это не сознательный выбор, а довербальный, автоматический механизм выживания, при котором исчезает граница между «мной» и «им». Враг теперь не снаружи — он внутри. Ребёнок не может ненавидеть того, от кого зависит. Поэтому он начинает ненавидеть себя. «Это не папа плохой — это я плохая, испорченная, виноватая». Такое самообвинение — парадоксальный способ сохранить образ «хорошего» взрослого, без которого не выжить. Есть ещё одна особенность. Не справляясь с затапливающими аффектами извне, психика начинает либидинизировать это возбуждение — окрашивать эротикой. Это ещё одна попытка переварить неперевариваемое. Боль, унижение, страх начинают ассоциироваться с единственным видом энергии, способным хоть как-то связать этот хаос. Так закладывается основа перверсии: невозможность возбудиться без сценария насилия, без воспроизведения той самой детской сцены, где боль стала платой за «любовь». В момент насилия целенаправленно атакуется способность ребёнка понимать собственное психическое состояние. Агрессор отрицает его реальность: «Тебе не больно, тебе это нравится, ты сам этого хотел». Чтобы выжить, ребёнок вынужден согласиться с этой ложью. Так умирает способность доверять своим ощущениям, называть боль болью, а зло — злом. И в этой пустоте прорастает садизм: если нет различия между болью и удовольствием, почему бы не наслаждаться чужим страданием? ... За маской садиста всегда можно увидеть уничтоженного ребёнка. Дональд Винникотт писал: «Антисоциальная тенденция — это не диагноз. Это зов о помощи, переодетый в агрессию. Ребёнок, который крадёт или разрушает, ищет не вещь, а границу, которой его лишили. Он надеется, что мир наконец окажется достаточно прочным, чтобы выдержать его удар и устоять». Эта архаическая надежда почти всегда теплится за проявлениями садизма. Жестокость — деформированный, уродливый, но всё же способ докричаться: «Остановите меня. Заметьте, что меня нет. Верните мне границы моего тела, которые были сломаны вторжением». Детская психика делает единственное, что может: умирает как целостность, чтобы выжить как организм. Последующий садизм — это тень того умирания, которое не было замечено взрослыми вовремя.