взрыд, а так, горько, сдавленно.
взрыд, а так, горько, сдавленно. - Я не знаю, папа... - сказала она сквозь слезы. - Я столько лет ждала. Столько писем написала в пустоту. Я не знаю, смогу ли… - Я не прошу, чтоб сразу, - шепчет Иван. - Просто знай... Я любил. Как умел, так и любил. Дурак был старый. - Мы приедем, - сказала она вдруг решительно, но холодно. - Я не могу, чтобы ты один умирал. Мы приедем. Жди. Положил Иван трубку. Не было на лице счастья, только облегчение и страх. - Приедет, - говорит. - Долг выполнять приедет. А простит ли - Бог весть. - Семёновна! А куда они приедут?! В свинарник этот? Паутина по углам вековая! Посуды нет! Стыд-то какой! Перед зятем позор, перед внуками! - Спокойно! - командую я своим фельдшерским тоном. Справимся. Подняла я улицу, вычистили мы дом. Иван ходит, сам не свой. «Не узнает, - говорит. - Прогонит взглядом». И вот - утро встречи. Подъехала «Нива». Выходит Настя. Дама городская, красивая, строгая. Вышли внуки, муж. Иван на крыльце стоит, шапку в руках мнет. Настя подошла к калитке. Остановилась. Смотрит на него, на дом, на крыльцо то самое, где топор торчал. И вижу я - борется она с собой. Обида в ней кипит старая, детская, и жалость к этому старику сгорбленному. Иван с крыльца спустился, шагнул к ней неловко. - Здравствуй, Настя. Она стояла, смотрела ему в глаза. - Здравствуй, папа, - сказала тихо. Подошла и просто обняла. Осторожно, будто чужого. Он замер, боясь дышать, а потом прижал её к себе, уткнулся лицом в мех её шапки и затрясся беззвучно. Она стояла, руки опустив, и только слезы катились по щекам. Не было радости бурной, была боль. Боль от того, сколько времени потеряно зря. Зашли в дом. Напряжение висело в воздухе, хоть ножом режь. Внуки дичатся, жмутся к отцу. Муж Сергей смотрит на Ивана оценивающе, сурово. Сели за стол. Тишина. Только ложки стучат. Иван не выдержал, налил рюмку, встал. Рука дрожит, расплескивает. - Спасибо, что приехали, - говорит, в пол глядя. - Я не ждал... То есть ждал, но не верил. Я, Сережа, Настя... Я ведь жизнь свою проклял без вас. Сергей, зять, посмотрел на него, на Настю. Видит, что жену трясет. Вздохнул, взял свою рюмку. - Ладно, Иван Ильич, - сказал он весомо. - Кто старое помянет... Мы приехали, потому что Настя места себе не находила. Она добрая у вас. Слишком добрая. Давайте за встречу. И тут Васька-младший внук, вдруг спросил звонко: - Деда, а почему у тебя топора в крыльце нет? Мама рассказывала, ты рубил… Настя одернула его, побледнела: - Вася! Ешь! А дед посмотрел на внука, улыбнулся горько: - Сгнил топор, внучек. И злость моя сгнила. Осталась одна труха. Я тебе завтра лучше лес покажу. Живой лес. Лед таял медленно. Три дня они жили, привыкали заново. Иван старался угодить, но боялся лишнее слово сказать. На третий вечер пришла Настя ко мне в медпункт. Глаза красные, усталые. - Тетя Валя, - говорит, - дайте чего-нибудь от сердца. Тяжело мне. Налила я ей чаю с мятой. - Что, девка, не отпускает обида? - Не отпускает, - призналась она, чашку сжимая. - Смотрю на него - старый, жалкий, суетится... Жалко его до слез. А как вспомню тот дождь, и как он орал «Прокляну!»... Внутри всё сжимается. Я ведь, тетя Валя, ехала сюда и думала: вот скажу ему всё! Всё выскажу! Как я голодала в общежитии, как плакала, когда Варенька родилась, а поздравить некому… - И что? - спрашиваю. - Высказала? - Не смогла, - вздохнула она. - Увидела его спину согнутую, руки эти трясущиеся... Он ведь сам себя наказал страшнее, чем я могла бы. Он 12 лет в тюрьме жил, которую сам построил. Зачем я буду добивать? - Это и есть мудрость, Настя, - говорю я ей. - Простить - это не значит забыть. Это значит пожалеть. Понять, что он не со зла, а от дурости своей, от страха. Любил он тебя, больной любовью, но любил. Настя помолчала, допила чай. - Знаете, сегодня он Вареньке валенки грел на печи. Проверял рукой, не горячо ли внутри. Точно так же, как мне в детстве. Я увидела это - и меня отпустило. Немного, но отпустило. Будем жить, тетя Валя. Ради детей будем. А там, глядишь,