, до скрежета зубовного.
, до скрежета зубовного. - Мне?! - Галя аж поперхнулась, слезы высохли мгновенно от изумления. - Ты с ума сошла, девка? Я же в навозе, в обносках, спину гну, Васька мой… - Васька твой! - перебила Зина жестко, тряхнула её за плечи. - Васька твой напьется, песни поорет дурным голосом и спать ляжет. Он мухи не обидит! Он тебя пальцем за двадцать лет не тронул, голос не повысил! Он тебя любит, Галя, по-своему, по-дурному, но любит! А мой... Трезвый - зверь, следит за каждым шагом: не так села, не то сказала, не так посмотрела, почему улыбнулась соседу. А как выпьет - дьявол выходит. И начинается «воспитание». Я каждый вечер, когда его машина к воротам подъезжает, когда фары по окнам мажут, молюсь, Галя. Молюсь, чтоб он где-нибудь запил и не пришел. Или чтоб просто упал и уснул в прихожей, а может и не просто уснул. Понимаешь ты? Грех душу берет... Стояли они так, обнявшись, посреди комнаты, под светом дорогого бра. Две сестры. Одна в бархате и золоте, битая, униженная, загнанная в угол. Другая в ситце и бедности, но свободная, живая. И рухнула между ними стена, что годами строилась из зависти, молчания и непонимания. - Девочки, - подала я голос тихонько, стараясь не напугать. Они вздрогнули, расцепились. - Семёновна... - выдохнула Зина, глаза опустила. Стыдно ей было, что я, чужой человек, срам этот увидела. - Я ничего не видела, - говорю твердо, глядя ей в глаза. Зайдешь ко мне завтра в медпункт, я тебе трав дам. И... поговорим. Может, в город тебе надо, к врачам? Я направление выпишу, помогу уехать. Спрячем. Есть люди, помогут. Не одна ты. Выход есть всегда, пока жива. Зина кивнула, слезу смахнула, быстро платье натянула, молнию застегнула, скрывая синяки. Поправила прическу, глубоко вздохнула, набрала воздуха в грудь и на лицо улыбку приклеила - страшную, искусственную, резиновую улыбку счастливой жены. - Пойдем, Галя. Гости ждут. Огурцы надо нести. А то Гриша сердиться будет. Нельзя его злить. Вернулись мы за стол. Галина села на свое место, но уже другая. Совсем другая. Спина выпрямилась, плечи расправились. Смотрит она на Григория, как тот шутит, как водки себе подливает, как на жену зыркает хищно... И нет в Гале больше ни страха перед его богатством, ни зависти к его дому, ни трепета перед его властью. Только жалость бесконечная к сестре и омерзение к этому «хозяину». Сидела она, сидела, слушала эти тосты лживые, а потом решительно встала. Стул скрипнул громко в тишине. - Ты куда, Галина? - удивилась соседка справа, рот майонезом испачкав. - Торт же сейчас будет! «Наполеон», говорят, бесподобный, с маслозавода привезли! - Сыта я, - твердо сказала Галя. Громко сказала, отчетливо, так, что даже Григорий обернулся и замолчал. - Домой мне надо. К мужу. Ждет он меня. Волнуется. И вышла, не попрощавшись. Вышла Галина на улицу. Темнота, хоть глаз выколи, дождь хлещет еще пуще, ветер ледяной лицо обжигает. Грязь под ногами хлюпает, скользко, того и гляди упадешь. А ей - легко! Господи, как же ей легко стало! Словно пудовые гири с ног упали, словно цепи, что душу сковывали, разорвались в один миг. Идет она по нашей улице, не разбирая дороги, прямо по лужам, по самой грязи, и улыбается. Дождь слезы с лица смывает, а она смеется тихонько, в голос. «Дура я, - думает, шагая против ветра. - Ой, дура. Чего искала? Чему завидовала? Красивой обертке? А внутри-то - гниль. Внутри - ад кромешный. Зинка там, как в тюрьме, на цыпочках ходит. А я иду, куда хочу. Хочу - песни пою, хочу - молчу.». Подходит к своему домишку на краю села. Заборчик штакетный покосился, краска облупилась, калитка на одной петле висит. Крылечко скрипит жалобно под ногой. А в окошке, сквозь герань разросшуюся, свет горит. Теплый такой, желтый, живой свет. Вошла в избу. В нос ударил запах родной, густой: пахнет щами кислыми, что с обеда в печи томились, сушеными грибами и старым овчинным тулупом. Бедно, да. Скромно. Обои старенькие, половики вытертые. Но - спокойно. Тишина здесь добрая, мягкая. На продавленном диване, укрывшись лоскутным одеялом, которое сама Галя шила до