кал. На гармошке играл... Веселый был, звонкий.
кал. На гармошке играл... Веселый был, звонкий. Она помолчала, поправляя одеяло. - Я ведь злилась на него смертельно. Проклинала даже. Думала - предал, променял. А сейчас смотрю на него... Не похож он на предателя, Семёновна. Похож на мученика. Посмотри на руки его... Они же как кора дубовая, живого места нет. На рудниках он был, что ли? Или в плену каком? Не живет так человек, который гуляет. Так только выживают. Виктор вдруг заворочался, застонал тягуче. Жар его палил изнутри. Он начал бредить. И бред этот был страшнее любой правды. - Не бейте... - шептал он, сжимаясь в комок. - Документов нет... Потерял... Не помню... Потом вдруг затихал, улыбался так жалко, по-детски, беззубым ртом: - Надька, смотри... Деньги... Много денег... Вагон разгрузил... Я сильный... Пашке куртку куплю... Джинсовую... С орлом... Он просил... Таньке куклу... В розовом... Мы с Надей переглянулись. У меня мороз по коже прошел. - Семёновна, - Он же про девяностые года говорит. Пашка тогда джинсовку просил, помнишь? «Монтану». Весь класс носил, а у нас денег на хлеб не было. Он плакал тогда так горько… - Тихо, Надя, тихо, - говорю. - Видать, застряло у него это в голове. Якорь его. Под утро, когда метель стихла и в окно заглянул серый, стылый рассвет, Виктор пришел в себя. Взгляд прояснился. Муть ушла. Он посмотрел на Надю - долго так смотрел, жадно, будто запоминал черточки лица. - Надя... - голос слабый, как шелест сухой листвы. - Прости... Задержался я… Попытался сумку к ней пододвинуть, но сил не хватило, рука упала плетью. - Там... Всё там... Я не пил, Надя... Я нёс... Я помнил… Вздохнул глубоко, прерывисто. И затих. Глаза остекленели. Душа улетела. Надя не закричала, не забилась в истерике. Просто опустила голову ему на грудь, в этот грязный пуховик, и завыла тихонько, по-бабьи, раскачиваясь из стороны в сторону. Дверь скрипнула. На пороге стоял Павел. Лицо серое, под глазами тени черные - не спал, маялся. Посмотрел на отца. Понял всё сразу. - Отмучился? - спросил глухо. - Отмучился, Паша, - говорю я, накрывая лицо Виктора простыней. - Иди, попрощайся. Отец всё-таки Павел подошел. Стоит, смотрит на холмик под простыней. Ни жалости на лице, ни горя. Только усталость смертельная и раздражение. Потом взгляд его на сумку упал. Она так и лежала у Виктора под боком. - Надо выбросить эту дрянь, - говорит Павел брезгливо. - Вонь только разводит. На помойку, вместе с тряпками его. Чтоб духу не было. Он нагнулся, двумя пальцами, словно гадюку дохлую, взял за ручку сумки и дернул. Сумка старая была, гнилая. Дно не выдержало. Лопнуло и всё содержимое с шумом вывалилось прямо на деревянный пол, к сапогам Павла. Взметнулось облачко пыли. Запахло плесенью и старой резиной. Павел замер. Рука его, потянувшаяся было сгрести мусор ногой, зависла в воздухе. На полу лежали вещи. Новые. С этикетками, пожелтевшими от времени. Павел медленно, словно во сне, опустился на колени. Он дрожащими руками поднял джинсовую куртку. Темно-синюю, жесткую, с заклепками и тем самым орлом на спине. Настоящая «Монтана» из середины девяностых. Только размер у куртки был крошечный. На мальчика лет десяти-двенадцати. Павел, здоровый мужик тридцати пяти лет, приложил эту курточку к своей широченной груди. Она ему и на нос бы не налезла. Руки у него затряслись. Рядом лежала коробка. Картон рассохся, пластиковое окошко помутнело. А внутри - кукла Барби. Не настоящая, конечно, китайская подделка, в пышном розовом платье с блестками. На коробке цена фломастером написана - в тысячах рублей. И деньги. Пачки денег, перетянутые аптечными резинками. Резинки от старости рассохлись и лопнули, как только коснулись пола. Купюры рассыпались веером. Это были не современные рубли. Это были те самые деньги девяностых годов. Миллионы, бумажки с кучей нулей. Там была огромная сумма. По ценам девяносто пятого года - целое состояние. На эти деньги тогда можно было купить дом, машину и жить безбедно несколько лет. Виктор заработал их. В горенке повисла такая тишина, что было