а, эмоции - в сторону, потом рыдать будем. Срезала с него эти тряпки. Матерь Божья... Н... — 13 сентября 2026 г. в 23:55:28.445
а, эмоции - в сторону, потом рыдать будем. Срезала с него эти тряпки. Матерь Божья... Ноги обморожены, пальцы черные уже, гангрена начинается. Тело всё в шрамах, ребра торчат, живот к позвоночнику прилип. Вши… Слушаю легкие - там хрипы, бульканье, пневмония двусторонняя, запущенная. Сердце бьется неровно, с перебоями, как птица раненая в клетку бьется: тук... тук-тук... тишина... тук. - Надя, - говорю, - воды горячей давай, спирт, полотенца чистые. А она стоит, смотрит на него, и слезы по щекам текут, а она их даже не вытирает. - Тридцать лет, Семёновна... - шепчет. - Тридцать лет я его оплакивала. А он вот... пришел. И тут во дворе шум мотора, фары по окнам резанули. Павел приехал. Входят они с женой Леной. Веселые, румяные, смеются. Пашка огромный, косая сажень в плечах, куртка нараспашку. - Мать, мы мандаринов ящик урвали! Запах - на всю Ивановскую! И осекся. Увидел это тело на лавке. Увидел мать в слезах. Увидел меня с бинтами. - Что случилось? - голос сразу жесткий стал, мужской. Подошел ближе. Вгляделся в лицо старика. И я видела, как в его глазах узнавание промелькнуло. И как это узнавание сменилось такой лютой ненавистью, что мне страшно стало. - Это... - Павел пальцем дрожащим показал. - Это кто? Виктор глаза приоткрыл. Увидел сына. Улыбнуться попытался разбитыми губами. - Пашка... Сынок... Вырос-то как… Павел пакет с мандаринами на пол уронил. Покатились они, яркие, оранжевые, по грязному полу, прямо к ногам отца. - Какой я тебе сынок?! - зарычал он. - Ты кто такой?! Ты умер! Слышишь? Ты умер для нас тридцать лет назад! Павел схватил отца за грудки, приподнял над лавкой. Голова Виктора мотнулась безвольно. - Где ты был?! - орет Павел, и в голосе слезы злые. - Где ты был, когда мы лебеду жрали в девяносто пятом? Когда мать полы мыла в школе по ночам? Когда меня пацаны дразнили безотцовщиной? Я ждал тебя! Каждый день на дорогу бегал! А ты… - Паша, пусти! - Лена, жена его, повисла у него на руке. - Ты что творишь? Он же старый, он умирает! - Пусть сдыхает! - Павел швырнул отца обратно на лавку. - Только не здесь! Не в моем доме! Вон отсюда! На помойку, откуда вылез! Надя встала между сыном и мужем. Маленькая, а глаза страшные. - Не тронь, - сказала тихо. - Не бери грех на душу, Павел. Отец он тебе. - Нет у меня отца, - отрезал Павел. - Был, да весь вышел. Этот бомж мне никто. Я вмешалась. Вижу - дело плохо, сейчас беда случится. - Паша, - говорю твердо, как на приеме, - уймись. Я фельдшер, я тебе говорю: он не жилец. Ему часы остались. Нельзя его на мороз, это убийство будет. Павел дышит тяжело, ноздри раздуваются. Посмотрел на мать, на меня, на жену перепуганную. - В дом не пущу, - прохрипел. - В горенку несите. Там печка есть. Но чтоб порог моего дома он не переступал. Видеть его не могу. Перенесли мы Виктора в горенку. Положили на старый диван. Я ему уколы сделала - обезболивающее сильное, да сердечное, чтоб хоть ушел без мук. Он лежит, маленький какой-то под одеялом. А руку правую все к груди жмет. Сумку ту самую не отпускает. Я хотела убрать её, чтоб не мешала. Так он вцепился, аж костяшки побелели. Застонал, глаза вытаращил в ужасе: - Не трожь!.. Моё... Детям... Не трожь!.. - Да что там у тебя? - буркнул Павел, который дрова в печку кидал. - Золото партии? Или бутылки пустые? Виктор на сына посмотрел, и столько мольбы во взгляде было… - Паша... Это... Важное... Я нёс... Павел плюнул на пол, развернулся и вышел, дверью хлопнув так, что известка посыпалась. Лена за ним побежала, успокаивать. А мы с Надей остались. Ночь эта тянулась бесконечно. Вьюга за окном бесновалась, выла на разные голоса. А в горенке было тепло и тихо, только дрова в печке потрескивали да больной дышал тяжело, с хрипом. Надя сидела на табуретке у изголовья, гладила его по руке - той, что сумку не сжимала. Рука грубая, в мозолях, шрамах старых. - Знаешь, Семёновна, - вдруг заговорила она шепотом, - а ведь я его любила до одури. Помнишь, как он ухаживал? Всю сирень в округе обрывал, охапками мне под окно тас