Когда-то давно я прочитала у Дины Рубиной историю, которую до сих пор вспоминаю. Переск...
Когда-то давно я прочитала у Дины Рубиной историю, которую до сих пор вспоминаю. Пересказываю по памяти — точных слов уже не восстановлю. Она открывает текст одной современной писательницы — имя здесь неважно — и читает о том, как свет преломляется в пепельнице, рассыпается бликами по столу. Всё это описано так красиво, что собственные слова вдруг кажутся беспомощными. Возникает мучительная мысль: какой же я плохой писатель. А потом она берёт Чехова. И там человек просто входит в комнату. Простые предложения, обыкновенные слова. Великий Чехов. И ей становится спокойно. Можно и так. Меня эта история странно взволновала. Потому что я подумала: а ведь я пишу именно ради того света в пепельнице и ради того, как он ложится на стол. Как меняется цвет ткани в сумерках. Как у тишины вдруг обнаруживаются плотность, движение, почти осязаемая поверхность. Мне хочется найти такие слова, чтобы читатель почувствовал её пальцами. Герои, их арки, сюжет — всё это возникает вокруг. Иногда мне кажется, что я выстраиваю целый мир, населяю его людьми, заставляю их встречаться, спорить, любить, уходить, чтобы однажды в какой-нибудь комнате свет упал совершенно определённым образом, и стало возможно написать ту самую фразу. Наверное, поэтому до сорока лет я и не написала ничего большого. Оставались короткие тексты, похожие на белый стих: несколько абзацев, в которых что-то мелькнуло, обрело очертания — и закончилось. Мне хватало самого прикосновения. А для романа, казалось, нужны какие-то другие, более серьёзные основания. Только недавно я поняла, что и моё основание чего-то стоит. Сейчас редактирую вторую главу «Огненной зимы». Возвращаюсь к одному образу, пробую его на слух: «Тишина тянулась по коридору, едва колыхаясь, словно старый тёмный шёлк». И думаю: кажется, предыдущие пятьдесят страниц были написаны ради этого. Чтобы у этой тишины появился свой коридор, за дверями уже жили люди, чьи голоса я знаю, а в тёмном шёлке чувствовалось всё, что они успели друг другу сказать и о чём промолчали. Я могу ещё изменить эту фразу, убрать слово, найти более точный глагол, иначе выстроить дыхание, но само желание увидеть тишину именно так — моё. Здесь я узнаю себя без всяких сомнений. Чехов написал бы иначе. Я люблю его за то, как он умеет видеть человека, слышать разговор, выбирать подробность, могу перечитывать его, учиться у него, удивляться тому, сколько жизни помещается в нескольких простых словах. И всё же мне незачем требовать от собственного взгляда, чтобы он стал чеховским. Чужая удачная фраза так легко превращается в обвинение себе. Восхищаешься чужой точностью — и уже стыдишься своей пышности. Любуешься метафорой — и собственная простота кажется бедностью. Всё время примеряешь чужую способность видеть, забывая, что у тебя тоже есть глаза. Я хочу научиться точнее писать то, ради чего сама пришла в литературу. Поэтому пусть человек войдёт в комнату. Я пока задержусь в коридоре. Мне нужно посмотреть, как здесь движется тишина.