КОГДА СВЕТ УХОДИТ
КОГДА СВЕТ УХОДИТ Лампа чадила. Фитиль — если у лампы вообще был фитиль, если это вообще была лампа, а не последний островок тепла в остывающем мире — дрожал, плевался искрами, и каждая искра, падая на пол, оставляла выжженную точку, а точки эти не остывали, а сочились тонкими струйками дыма, и дым стелился по полу, обвивал ножки стола, тянулся к Роману, к его босым ступням, к щиколоткам, которые давно покрылись пупырышками и не согревались ничем. Воздух в комнате стоял плотный, как студень, пропитанный запахом горелого жира и старой бумаги. Пальцы Романа вцепились в подлокотники кресла, ногти впились в дерматин, дерматин лопнул, и из-под него полезла серая, творожистая масса, тёплая на ощупь, пульсирующая. Стены дышали. Он слышал это каждый раз, когда затихал — а затихал он теперь постоянно, потому что звуков осталось мало: скрип половиц, хрип его собственного дыхания, и это. Дыхание стен. Вдох — стены вспучивались, натягивались, как кожа на барабане, обои трещали, отходили лохмотьями. Выдох — опадали, оставляли после себя влажный блеск, капли, которые не стекали, а втягивались обратно, в поры, в трещины, в темноту за плинтусом. Тьма пришла из книг. Из тех книг, которые он читал мальчишкой под одеялом с фонариком, глотая страницы, впитывая чужие кошмары, переваривая их в себе. Потом были фильмы — кассеты, диски, ночные просмотры с выключенным звуком, потому что звук мог разбудить родителей, а картинка — нет, картинка проникала в него тихо, без сопротивления. Потом игры — часами, сутками, до рези в глазах, до онемения пальцев, до состояния, когда реальность становилась бледной, необязательной, а то, что на экране, — единственно настоящим. Он копил. Складывал. Складывал в себя, в живот, под рёбра, в основание черепа. И оно копилось. Первая история вышла из-под его пера легко. Слишком легко. Он писал ночью, при одной свече — электричество тогда уже мигало, предупреждало, — и слова ложились на бумагу сами, будто кто-то водил его рукой. Он опубликовал рассказ. Прочитали. Похвалили. Он написал второй. Третий. Тьма внутри росла, распирала, требовала выхода, и он давал ей выход — через клавиатуру, через чернила, через экран. Каждый новый рассказ был чуть темнее предыдущего. Каждый новый читатель — чуть бледнее после прочтения. Он не замечал. Он был занят. Он кормил. Первым заметил кот. Кот — старый, рыжий, с облезлым боком — перестал входить в кабинет. Сидел под дверью, скрёб когтями, выл, и вой этот был не кошачьим — низким, горловым, будто из-под двери ему отвечало что-то большое. Роман открывал дверь, кот отскакивал, шипел, прижимался к полу, и шерсть на его хребте вставала дыбом, обнажая розовую, потрескавшуюся кожу. Роман пожимал плечами. Закрывал дверь. Продолжал писать. Потом кот исчез. Просто перестал попадаться на глаза. Миска осталась полной. Роман искал его — под диваном, за шкафом, в подвале, — но подвал был заперт, а ключ куда-то делся, а когда он наконец нашёл ключ и спустился, то в подвале пахло мокрой шерстью и чем-то сладковатым, приторным, и в углу, за старыми банками, он разглядел рыжий комок, вросший в стену, распластанный, втянутый, и стена вокруг комка шевелилась, переваривала. Он поднялся обратно. Закрыл дверь. Больше в подвал не спускался. Жена — Лена — начала замечать, что он говорит во сне. Не бормочет — говорит. Чётко, разборчиво, чужим голосом. Она записала однажды на телефон. Включила утром. Из динамика полилось: низкое, тягучее, на незнакомом языке, с шипящими и щёлкающими звуками, и под эти звуки — ритмичное поскрипывание, будто что-то тёрлось о стену, тёрлось долго, настойчиво, оставляя борозды. Лена удалила запись. Но сон у неё пропал. Она перестала спать в спальне, перебралась в гостиную, на диван, поближе к двери. Роман не возражал. Он вообще перестал замечать, что происходит вокруг. Он писал.