Тьма вышла из него в ту ночь, когда он закончил свой двадцатый рассказ. Он откинулся в ...
Тьма вышла из него в ту ночь, когда он закончил свой двадцатый рассказ. Он откинулся в кресле, потянулся, хрустнув позвонками, и увидел на стене — свою тень. Тень была не такой, как должна быть. Она не повторяла его движения. Она жила своей жизнью: дышала, пульсировала, перетекала по стене, сползала на пол, собиралась в углу, в клубок, и клубок этот рос. Роман смотрел на неё. Тень смотрела на него — без глаз, без лица, но смотрела, он это чувствовал кожей, затылком, позвоночником. Он протянул руку. Тень протянула навстречу свою — длинную, искажённую, с слишком многими суставами. Пальцы почти соприкоснулись. Роман отдёрнул руку. Тень осталась. Она никуда не уходила. Она была теперь всегда. Настя — дочь — единственная, при ком тень съёживалась. Она входила в комнату, и тьма отползала к стенам, втягивалась в углы, притворялась обычной тенью — правда, слишком густой, слишком чёрной, но всё же тенью. Настя садилась ему на колени, обнимала за шею, и Роман чувствовал, как из него уходит тяжесть, как распрямляются рёбра, как дышать становится легче. Она была светом. Маленьким, тёплым, живым. Она не боялась. Она не видела. Или видела, но не понимала — ей было четыре, она ещё не знала, что тени не должны шевелиться сами. Лена ушла в ноябре. Собрала вещи молча, быстро, не глядя ему в глаза. Настя спала у неё на руках, уткнувшись носом в шарф. Роман стоял в дверях. Тень за его спиной разрослась до потолка, заполнила прихожую, дышала ему в затылок. Он хотел сказать что-то. Хотел попросить остаться. Хотел объяснить. Но из горла вырвался только хрип, а тень за спиной качнулась, и Лена вздрогнула, прижала Настю крепче, шагнула за порог. Дверь закрылась. Замок щёлкнул. Свет в прихожей погас. Через минуту — в ванной. Через час — в спальне. Роман сидел в кресле, в кабинете, и смотрел, как гаснут комнаты — одна за другой, методично, как будто кто-то ходил по дому и выкручивал лампочки. Он не вставал. Ноги не слушались. Тень заполнила кабинет, обняла его кресло, и от неё не было холода — от неё не было вообще ничего, ни температуры, ни запаха, только давление. Она давила на грудь. На горло. На глаза. Зрение ушло в декабре. Сначала померкли края, потом центр, потом всё затянуло серой пеленой, и пелена эта сгущалась, пока не стала чёрной. Он ослеп. Полностью. Мир сузился до звуков и прикосновений: скрип половиц, дыхание стен, тёплая, влажная пульсация тени, которая теперь не отходила ни на шаг. Она была везде. Под креслом. За спиной. В кресле. В нём. Он научился считать шаги. От кресла до стола — четыре. От стола до двери — шесть. От двери до кровати — восемь. Он ходил по этим маршрутам, натыкаясь на мебель, сбивая костяшки, но шёл. Потому что остановиться означало сдаться. А сдаваться было страшно. Страшнее, чем идти. Свет остался только в одной комнате. В той, где он писал. Лампа — старая, настольная, с зелёным абажуром — горела, не перегорала, не мигала. Он не знал, почему. Может, потому что здесь он впервые открыл тьму. Может, потому что здесь она ещё не закончила. Комнаты вокруг утонули во мраке — абсолютном, плотном, таком, что рука не виделась у лица. Он не выходил из кабинета. Дверь он запер. На ключ. Изнутри. Тень подбиралась. Медленно. По сантиметру. По миллиметру. Она втягивала свет из воздуха, из стен, из мебели, из его кожи. Лампа горела всё тусклее. Фитиль — если это был фитиль — чернел. Абажур покрывался изнутри серым налётом, и налёт этот пульсировал. Роман сидел в кресле. Пальцы скребли подлокотники. Из-под ногтей сочилась кровь — тёмная, густая, и кровь эта не капала, а тянулась вверх, к потолку, к тени, впитывалась в неё, как в губку. Он чувствовал, как тень обнимает его ноги. Как заползает на колени. Как ложится на грудь. Как сжимает горло. Он хотел закричать. Но крик застрял — комом, пробкой, спазмом. Изо рта вырвался только хрип. Тень накрыла лицо. Тёплая. Влажная. Живая.