Ирина смотрела на грязные шестеренки с отвращением. А потом что-то щелкнуло. Она начала...
Ирина смотрела на грязные шестеренки с отвращением. А потом что-то щелкнуло. Она начала отмывать металл. Она вспомнила, как отец в детстве учил ее отличать гаечный ключ на семнадцать от ключа на девятнадцать. Она работала до мозолей, и физическая боль в ладонях впервые за три года оказалась сильнее боли в груди. Михалыч сидел рядом на табурете, курил в открытую форточку и рассказывал про своего Валеру. Как тот первый раз побрился. Как неумело ухаживал за девчонкой из соседнего подъезда. Как хотел детей, целую футбольную команду. Ирина плакала, но это были другие слезы — не от жалости к себе, а от чужой, понятной до последней черточки любви. — Они не наши, Ир, — сказал как-то Михалыч, когда она собрала поршневую группу. — Мы их только на хранение берем. Сберегли — молодцы. Не сберегли — значит, срок вышел. Но мы-то живые. Нам еще небо коптить. Весной Михалыч заставил ее открыть окна. — Дыши, — приказал он. — Воняет у тебя, как в морге. Она начала выходить на улицу. Сначала до мусорных баков. Потом — до магазина за молоком. Однажды она поймала себя на том, что смотрит на детскую площадку и не падает в обморок. Она просто смотрела на чужих детей и чувствовала внутри тихую, светлую грусть, но не ненависть. Андрей прислал документы на развод через полгода. Ирина подписала их не глядя. К тому времени ей уже не было больно — пустота, оставленная мужем, давно заросла чем-то другим. Еще через год она вышла на работу. Бухгалтером в небольшую фирму — цифры всегда были ее сильной стороной, они не предают и не умирают. Вчера ей исполнилось сорок четыре. Она пришла с работы, открыла дверь своим ключом. В квартире пахло жареной картошкой с луком и свежей краской — Михалыч снова что-то чинил на балконе. Сам старик сидел за ее кухонным столом, на котором стоял купленный по дороге торт «Прага». — С днем рождения, соседка, — буркнул он, пряча глаза. — Только свечки не ставь, а то я в прошлый раз их перепутал с предохранителями, чуть балкон не спалил. Ирина засмеялась. Громко, по-настоящему, запрокинув голову. Она подошла к стене, где раньше висели часы, а теперь стояла фотография в простой деревянной рамке. Маленькая Верочка, снятая еще в роддоме, плотно спящая, с крошечным кулачком у щеки. Ирина протерла стекло рукавом. — Ну что, дочка, — тихо сказала она, обращаясь не к стеклу, а куда-то в теплый воздух кухни. — Папка твой ушел, а дед Михалыч вот остался. Золотой у нас дед, правда? Вырастил меня заново. Михалыч крякнул, смущенно покашлял и придвинул к ней тарелку с картошкой. — Ешь давай, горе луковое. Остынет. И в этой маленькой, залитой вечерним солнцем кухне, где пахло домом и старым, надежным человеком за столом, Ирина впервые за четыре года почувствовала, что она наконец-то дома. Не в ожидании конца, а в самом начале чего-то длинного и простого. И этого было достаточно.