Гвоздь из старого креста.
Гвоздь из старого креста. Печь у меня с утра гудела не по-доброму. Я ей говорю: «Чего бухтишь, старая? Тяга хорошая, дрова сухие». А она гудит и гудит, низко так, будто кто в трубе сидит и не хочет выходить. К полудню я уже знала: будет гость. И гость тяжёлый — такой, за которым чёрное волочится, как мокрый подол. Он постучал в сумерках, когда я картошку на ужин чистила. Стук был неровный, рваный — так стучат люди, которые три раза передумали, пока шли от калитки до крыльца. Я вытерла руки о фартук и пошла открывать, хоть всё во мне говорило: не торопись, Пелагея, дай человеку собраться с духом. На пороге стоял парень лет под тридцать. Высокий, плечистый, руки рабочие — а лицо серое, как ноябрьское поле. И глаза такие, какие я видела у людей всего раза три-четыре за всю жизнь: глаза человека, который уже слышит, как за ним идут. — Вы Пелагея Степановна? Мне сказали... — он запнулся, сглотнул. — Мне в Собинке адрес дали. Сказали, вы помогаете. — Заходи, — говорю. — На пороге такое не рассказывают. И ноги вытри, грязь за собой не тащи. Всякую. Он не понял, что я про грязь не только дорожную, но вытер старательно, как школьник. Звали его Антоном. Сидел он у меня за столом, кружку с мятным чаем держал обеими руками, будто грелся, хотя сентябрь стоял тёплый. Я свою сигаретку тонкую прикурила от печной лучины — табачный дым иной раз лучше ладана показывает, где в доме чужое гнездится. Дым от него тянулся не ко мне, а наискось, к двери, и завивался винтом. Нехорошо завивался. — Рассказывай, — говорю. — С самого начала и ничего не пропускай. Что тебе стыдно — тоже говори. Стыд твой мне без надобности, а вот правда нужна вся. Он дальнобойщик, фуры гоняет из Владимира в Нижний и обратно. В июле встал на трассе под Вязниками — колесо менять. А рядом табор стоял, у лесополосы, машины, палатки. Подошла к нему старуха-цыганка, стала руку просить погадать. Он отмахивался, потом сунул ей пятьсот рублей, чтоб отстала. А она деньги взяла, но не ушла — вцепилась в рукав и говорит: «Дай, золотой, я тебе за доброту подарок дам, на счастье». И всучила ему мешочек холщовый, маленький, на шнурке. Он взял — неудобно было бросить, она же вроде от души. Кинул в бардачок и забыл. — А через неделю Туман сдох, — сказал Антон и уставился в кружку. — Пёс наш. Овчарка, восемь лет, здоровый был, как лось. Утром выхожу — лежит у будки. Ветеринар сказал: сердце. У собаки — сердце. А ещё через месяц отец... — голос у него сел. — Тоже сердце. Пятьдесят шесть лет, инфарктов не было, давление как у космонавта. Лёг спать и не проснулся. А теперь я. Я, Пелагея Степановна, я чувствую. Я по ночам просыпаюсь — и как будто кто на груди сидит. Еду по трассе — и тянет руль в отбойник, сам тянет, я вроде и не хочу. Я к врачам ходил, они говорят — невроз. А я знаю, что не невроз. Я следующий. Я по урывку иду, понимаете? Как по льду в оттепель. Я молчала. Печь за моей спиной тихо щёлкнула угольком, будто подтвердила: да, Пелагея, не невроз. — Мешочек с собой? — спросила я. Он кивнул и достал из кармана куртки. Я его в руки не взяла — положила на стол через полотенце. Развязала шнурок кончиком ножа. Внутри — сушёная травка какая-то для отвода глаз, монетка старая, а под ними, на самом дне, гвоздь. Кованый, ржавый, с кладбищенской земли — такие из старых крестов да оградок дёргают. И обмотан чёрной ниткой, в три ряда, с узлами. Я узлы посчитала. Три узла. Собака. Отец. Сын. — Вот оно, твоё «счастье», — сказала я. — Якорь это, милок. Через него тебя и твой род к земле тянут. И не цыганка та старая с обиды плюнула — тут работа заказная, по всем правилам сделанная. По нисходящей пущено: сперва то, что роду служит, — собака. Потом корень — отец. Потом ты. А был бы у тебя сын — и до него бы дотянулось. Антон побелел так, что я испугалась — не свалился бы со стула. — Сын будет, — прошептал он. — Жена на пятом месяце.