Друзья, добрый вечер.
Друзья, добрый вечер. Сегодня у меня был очень эмоциональный день. Просто прорвало. Сел писать этот пост — и понимаю, что надо излить душу, иначе не усну. Сразу оговорюсь: про каждую деревню, где я был и что видел, расскажу подробнее отдельно. Там много всего, и всё это заслуживает отдельного разговора. Но здесь хочу остановиться на том, что задело особенно сильно. Приехал в деревню, пообщался с местными жителями. Один из них — местный житель — предложил мне проехать на кладбище. Посмотреть, как там всё выглядит на самом деле. Важная деталь: он меня знал. Знал по нашей деятельности. Знал, кто я и чем занимаюсь. Видимо понимал, что именно меня это ударит сильнее всего. Понимал почему. Вот так меня и пригласили на это кладбище — не как гостя, а как председателя одной из самых крупных ветеранских организаций. С расчётом, что я увижу и не смогу промолчать. Расчёт оказался верным. Поездка оказалась очень увлекательной, только вот совсем не в том смысле, в каком хотелось бы. Во-первых, дорога. Сверхопасная. Видеозапись я приложу, но сразу скажу: таких американских горок я, наверное, не видел никогда. Единственное, где я так ездил, — это на танке, когда мы воевали. И это не фигура речи. Я знаю, как трясёт в броне, как машину ведёт из стороны в сторону, как всё внутри сжимается. Только там рядом были свои, и мы знали, зачем едем. А здесь... Дорога настолько размыта и убита, что наверх мы так и не забрались. Тут же узнали главное: недавно на этом кладбище хоронили бойца специальной военной операции. Наверх смогла забраться только одна машина. Кое-как затащили гроб. А все, кто хотел поехать проводить бойца — а людей было много, — не смогли туда попасть. Вот это меня держит до сих пор. Я представляю родителей. Они уже потеряли сына на фронте. Уже прошли через то, через что не должен проходить ни один человек. И вот финальная точка: гроб туда-сюда, машина буксует, люди внизу, а проводить сына в последний путь негде и не на чем. Видео мало передаст угол наклона — там очень большой. Машину шатало из стороны в сторону. Я сидел и думал: я же знаю этот звук, этот крен, этот металлический скрип. Я это уже слышал. Сейчас слышу снова — но уже над чужим гробом, в мирной жизни, на дороге к кладбищу. Мы вернулись. И я эту историю просто не оставлю. Как общественник буду добиваться, чтобы всё сделали по уму. Нормальная отсыпка. Нормальные рвы, чтобы вода скатывалась в кювет. Щебень. Это всё-таки люди. Хоть что-то должно быть. Потом поехали дальше. Ещё одна деревня в списке — Степноозерка — была пропущена, но мы встроили её посередине, прямо по пути. Залетели. Спасибо жителям, всё-таки собрались, мы пообщались. Это выполнили. Дальше — Кибетень. Клуб был закрыт, но пришли родственники бойцов. И снова очень эмоционально. Опять же говорю: у меня все эти истории, как у ветеранов, надрывают душу. Не знаю, как это объяснить человеку, который не был там. Но я слушаю мать, которая говорит про своего сына, — и слышу своих. Тех, кто не вернулся. Тех, кого я до сих пор помню по именам, по голосам, по лицам. Это не проходит. Оно просто живёт рядом. Здесь я выступаю уже как физическое лицо. Как общественник. Как человек, который сам прошёл войну. Как председатель организации, для которой за каждым таким обращением стоят не слова, а люди. Первое обращение — от матери бойца. Полтора года семья не знает его статуса. Человек просто пропал: из части не отвечают, статус до сих пор не определён. На связь он не выходит уже полтора года. Просто пропал. Будем разбираться. Такие ситуации у нас уже были: доказывали, что люди без вести пропавшие или погибшие, — просто проволочка, где-то видимо потерялись документы. Но мать стояла и рыдала. Ей 80 лет. Я сам стоял с мокрым носом, потому что тяжело смотреть, тяжело ощущать. И я знаю, что она чувствует. Потому что когда ждёшь весточку о своём — каждый день как год. А тут полтора года тишины. Потом подошла ещё одна женщина. У неё погиб племянник — боец.