До остановки было двенадцать минут по грунтовке, и Вера прошла их в босоножках, глотая ...
До остановки было двенадцать минут по грунтовке, и Вера прошла их в босоножках, глотая пыль от каждой машины. Настя шла рядом и молчала, за что Вера была ей благодарна больше, чем за любые слова. Слава позвонил, когда они уже стояли под козырьком. Вера сбросила. Он позвонил ещё раз. Она выключила звук. В маршрутке дуло из щели в потолке, и это было счастье. Вера сидела у окна, смотрела на серые от жары поля и вдруг поняла, что дышит. Просто дышит, полной грудью, без этого мелкого придерживания воздуха, которое она за двенадцать лет перестала замечать, как перестают замечать тесную обувь. — Ты как? — спросила Настя. — Хорошо, — удивлённо сказала Вера. — Мне, кажется, хорошо. Дома она сняла босоножки в прихожей и постояла босиком на плитке — холодной, потому что весь день квартира стояла с закрытыми шторами. Потом выпила три стакана воды подряд. Настя поставила чайник, но чай они так и не заварили. Сидели на кухне в темноте, свет включать не хотелось. — Мам, а ты чего вообще молчала столько лет? — Я не молчала. Я его берегла. Мне казалось, это одно и то же. — И что тебе с этого? — Знаешь, что самое обидное? — Вера повернула стакан в руке. — Я двенадцать лет думала, что я его прикрываю. Что ему тяжело, а я сильная, я вытяну. А он под этим прикрытием людям рассказывал, какой он молодец. И я стояла рядом и кивала. Ночью она долго не спала. Не от переживаний, а от странного ощущения, что завтра никому ничего не надо объяснять. В час встала, пошла на кухню и съела кусок того самого «Птичьего молока» — Настя отрезала на даче и увезла в контейнере. Торт был хороший. Слава ночевал у матери. Звонил каждый день, и каждый раз разговор шёл по одному кругу. — Ты хоть понимаешь, что натворила? — Понимаю. — Отец с воскресенья со мной не разговаривает. — Это между вами. — Это из-за тебя! — Слав, — сказала она на второй день. — Отец с тобой не разговаривает не потому, что я показала бумажку. А потому что ты ему двенадцать лет рассказывал, какой ты добытчик, и он тебе верил. Я тут просто рядом стояла. — Ты стояла и молчала. Значит, соглашалась. — Значит, соглашалась, — не стала спорить Вера. — Это я с себя не снимаю. Позвонила Люся. Неожиданно, вечером, без предисловий. — Вер. Ты извини, что я про печенюшки. Я не знала. — Да ладно. — Нет, ты слушай. Я двадцать три года с Геной живу. Гена у меня «мастер на все руки», у него калитка вон с одиннадцати утра лежит. А работаю я. И мать моя всю жизнь считала, что отец нас кормил, хотя она сама в две смены на ткацкой отстояла. — Люся замолчала. — Короче. Извини. И положила трубку, не дожидаясь ответа. В четверг Слава приехал домой. С цветами — семь роз из палатки у остановки. Постоял в дверях. — Можно? — Заходи. Квартира в браке куплена, она и твоя тоже. Он сел на кухне на своё место. Помолчал. И надо отдать должное — начал правильно. — Вер, я был неправ. Кричать не надо было, перегнул. Ты столько для семьи сделала, я не слепой. И родителям я сказал, что ванную делала ты. Всё сказал. — Спасибо. — И знаешь... я подумал. — Он потёр лицо ладонями. — Мне ведь правда стыдно было. Мне с восемнадцати лет вбивали, что мужик — это тот, кто приносит. А я не приношу. Не потому что не хочу, ты же знаешь, какой год. Ну вот я себя и... придумывал немножко. Вера смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то тянется навстречу. Двенадцать лет — это двенадцать лет. Это его ботинки в прихожей, его храп, его руки, которые в позапрошлом году два месяца выносили её маму на прогулку, когда та сломала шейку бедра. Это тоже было. — Слав, я тебя не осуждаю. — Вот и хорошо. Вот и давай тогда, — он оживился, — давай закроем тему. Живём как жили. Только... Вер, давай договоримся. При родне про деньги — никогда. Вообще никогда. Дома хоть каждый день считай, я всё подпишу. Но при людях — не надо. Просто не усложняй. Вот оно. Вера налила ему чай и села напротив.