- Я не знала, что ты про это, - сказала она.
- Я не знала, что ты про это, - сказала она. - А про что ты думала? - Не знаю. Думала, ты хочешь жаловаться на тёщу. Он посмотрел на неё. В темноте она не видела его глаз, но чувствовала взгляд. - Вот, - сказал он тихо. - Вот именно. Она ночевала в гостиной на диване. Костя остался в спальне. Стена между ними была тонкая, панельный дом, и она слышала, как он ворочается, как скрипит кровать, как он встаёт и идёт на кухню пить воду в три часа ночи. Она тоже не спала. Лежала, завернувшись в плед, и думала. Он прав. Не целиком, не во всём, но в чём-то прав. Она перестала его слышать задолго до того, как появилась Рита. Она привыкла к нему, как привыкают к мебели: стоит, не мешает, функционирует. Не надо думать, не надо спрашивать, не надо замечать. Но это не оправдывает. Привести женщину в их дом. Лечь с другой. Написать «скоро, жди», пока жена варит ему макароны. Одно не отменяет другого. Галина натянула плед до подбородка. В гостиной было холодно. Окно оставалось приоткрытым, и оттуда тянуло ночным апрелем: мокрой землёй, остывшим асфальтом и чем-то едва уловимым, вроде свежей листвы. Весна всё-таки начиналась. Утром она встала рано. Шесть двадцать. Костя ещё спал. Она прошла на кухню босиком, чувствуя каждую плитку пола, холодную, знакомую. Чашка стояла на столе. Белая, чужая. Галина взяла её, подержала в руках. Лёгкая. Тёплая почему-то, хотя не должна. Просто показалось. Она открыла шкаф, поставила чашку на верхнюю полку, за маминым сервизом, который доставали только на Новый год. Закрыла дверцу. Потом включила чайник и достала две кружки. Его синюю. Свою, с жёлтым подсолнухом. Поставила на стол. Насыпала заварку. Чайник закипел. Она налила воду и села ждать. Шаги в коридоре. Костя зашёл на кухню, остановился в дверях. Посмотрел на стол. Две кружки. Две. - Садись, - сказала Галина. Он сел. - Я не прощаю тебя, - сказала она. - И не знаю, прощу ли. Но мы будем разговаривать. Каждый день. Не про Лёвку, не про деньги, не про молоко. Про нас. И если ты ещё раз увидишь эту женщину, я узнаю. И тогда разговаривать будет не о чем. Он молчал. - Ты слышишь? - Слышу. - Чай остывает. Он потянулся к кружке. Она смотрела, как его пальцы обхватывают синий фаянс, как он подносит к губам, как пар поднимается и тает. Солонка-сова стояла у стены. На своём месте. Вечером позвонил Лёвка. - Мам, ты дома? - Дома. - А папа? - Тоже. - А чего голос у тебя такой? - Какой? - Не знаю. Странный. - Устала просто. - Ладно. Я в воскресенье приеду. - Хорошо, сынок. Она положила телефон на стол и посмотрела в окно. Двор, качели, фонарь. Всё то же самое. Ничего не изменилось. И всё изменилось. Костя мыл посуду в кухне. Она слышала звук воды и звон тарелок. Он мыл посуду впервые за долгое время. А может, и не впервые. Может, она просто не замечала. Галина встала и подошла к зеркалу в прихожей. Женщина, которая смотрела на неё оттуда: тридцать восемь лет, русые волосы, собранные в хвост, тёмные круги под глазами, складка между бровями, которой год назад не было. Она выпрямилась. Складка не исчезла. На тумбочке лежали ключи. Те самые, которые она оставила неделю назад. Костя не убрал их. Они лежали точно так, как она их положила: связка на стекле, брелок с буквой «Г», который Лёвка выбрал в автомате в торговом центре. Она взяла ключи. Подержала на ладони. Тяжёлые. Тёплые. Повесила на крючок. Ночью они лежали в одной комнате. Костя на кровати, Галина на расстеленном матрасе на полу. Она сама так решила. - Галь, - сказал он в темноте. - Что? - Спасибо, что вернулась. Она не ответила. Закрыла глаза. Подушка пахла их общим порошком, тем самым, который она покупала годами в одном и том же магазине. За стеной тикали часы. Не мамины ходики, другие. Электронные, на микроволновке, беззвучные, но она знала, что они идут. Время шло. Она не знала, что будет дальше. Не знала, сможет ли. Не знала, хватит ли её на то, что впереди. Но ключи висели на крючке. И утром она встанет. И поставит чайник. И достанет две кружки.