Я тот день на всю жизнь запомнила. Бегу я по весенней распутице с чемоданчиком своим фе...
Я тот день на всю жизнь запомнила. Бегу я по весенней распутице с чемоданчиком своим фельдшерским, ветер ледяной лицо сечет, а сердце в пятки ушло. Прибегаю к ним во двор, а Лидия сидит на крыльце, прямо на сырых досках. Не плачет, не кричит, только смотрит в одну точку пустыми глазами. А за подол ее Ромка держится, пять годков ему всего было. Глазенки испуганные, жмется к матери, словно птенец. Дала я ей тогда капель, воды в кружку железную налила. Она пьет, а зубы о край кружки стучат. Ох, бедолаги... Осталась она одна. Ни опереться не на кого, ни поплакаться в крепкое плечо. Дом старый, хозяйство большое, корова, поросята - все рук требует. И Лидия впряглась. Днем на ферме спину гнет, вечером дома крутится. Лицо осунулось, руки огрубели, в трещинках все, въевшейся землей пахнут. Но Ромка у нее всегда одет, обут, и пахнет от него свежим молоком да мылом земляничным. Так годы и шли. Мальчонка подрастал, стал матери первым помощником. То дров принесет, то воды из колодца натаскает. А по соседству с ними жил Виктор, тракторист. Мужик работящий, молчаливый. У него своя беда в доме поселилась. Жена его, Оксана, долго болела. Я к ним часто ходила, уколы делала, чтоб хоть как-то боль унять. Зайдешь, бывало, в избу, а там пахнет корвалолом, безысходностью и кислой капустой. Оксана лежит бледная, а по избе трое ребятишек мыкаются. Лидочке двенадцать было, Толе девять, а Машенька и вовсе несмышленыш еще. Схоронили Оксану поздней осенью. Дождь лил как из ведра, земля мокрая, комьями тяжелыми на крышку гроба падала. Виктор стоял у могилы в потертой рабочей куртке, плечи опустил, будто на них бетонную плиту взвалили. Шапку свою вязаную в руках всё мял да комкал бессознательно, глаз от свежей земли не отрывал. И столько в нем было глухой мужской тоски... Смотришь на него и понимаешь: не представляет мужик, как ему теперь с тремя ребятишками этот воз тянуть. Остался Виктор вдовцом с тремя детьми на руках. Он мужик крепкий, семью не бросил. И накормлены все были, и одеты, и в избе тепло. Но, понимаете, отцовская забота - она другая. Дом без хозяйки будто осиротел, потускнел. Детишки ходили чистые, но какие-то потерянные. Лидочка тянулась за старшую быть, посуду намывала, супы пробовала варить. Да только тяжело это - в двенадцать лет вдруг взрослой бабой стать. Вот тут Лидия и не выдержала. У самой сердце изболелось, глядя на соседскую беду. Сначала просто так, по-соседски помогала. Наварит чугунок щей - половину Виктору несет. Увидит, что Толя в порванных штанах бегает - позовет, зашьет аккуратно. То хлеба свежеиспеченного занесет, то Машеньку к себе заберет, пока Виктор на работе. Дети-то, они ведь как цветы к солнцу, к теплу тянутся. Стали они к Лидии сами бегать. Придешь к ней вечером, а у нее в избе свет горит, печь трещит уютно, на печке чайник стоит. И сидят все четверо: ее Ромка и трое Виктора. Уроки вместе делают, картошку в мундирах чистят, смеются. Ромка быстро с Толей сдружился, все вместе по двору носились. Но деревня наша... Языки у некоторых - что бритва. Увидели бабы у автолавки, что Лидия Виктору рубашки стирает, и пошло-поехало. Стояли как-то за хлебом и давай судить-рядить. - Видала, как Лидия-то к трактористу зачастила? - шепчет одна, губы поджав. - Оксана еще не остыла толком, а эта уж на ее место метит. - И не говори, - вторит другая. - Своего мужика не уберегла, так чужого прибрать решила. Шустрая баба! Я тогда не выдержала, подошла. Хлеб в сетку складываю, а сама им говорю: «Слушайте, сороки. Вы бы вместо того, чтоб на чужую доброту злобой брызгать, подошли бы к Виктору да спросили - не надо ли помочь чем. А Лидия от чистого сердца им помогает, по-бабьи жалеет. Грех за такое осуждать!» Притихли, конечно, заворчали только. А время шло. Прошел год, за ним второй. И вот как-то раз приходит Лидия ко мне в медпункт. Села на стул, а сама губу кусает, чтоб не расплакаться. - Семёновна, - говорит тихо, - Виктор меня замуж зовет. Я журнал свой толстый заполняю, а сама улыбаюсь про себя.