Антонина Павловна наконец подняла взгляд, и в нём промелькнуло что-то похожее на испуг....
Антонина Павловна наконец подняла взгляд, и в нём промелькнуло что-то похожее на испуг. Быстро спрятала его за нарочитой строгостью. — Это не твоего ума дело. — Не моего?! — Светлана почти задохнулась. — Мама, эта дача была единственным, что осталось от папы! Я туда возила своих детей! Они там делали первые шаги, на той самой веранде! — Дети выросли уже, — отрезала мать. — Хватит ныть про веранду. В кухню заглянула соседка тётя Зина, услышавшая крик через тонкую стену хрущёвки, но, почуяв неладное, тут же исчезла обратно. Светлана машинально отметила скрип закрывающейся двери — где-то на периферии сознания, как будто это имело сейчас значение. — Сколько ты получила за неё? — спросила она тихо, слишком тихо для того накала, что бушевал внутри. — Какая разница. — Скажи мне сумму, мама. — Два восемьсот. Светлана сжала пальцами край стола. Два миллиона восемьсот тысяч. За дачу, которую отец строил своими руками двадцать лет, за каждую доску которой была заплачена не только деньгами, но и его здоровьем, его временем, его жизнью. — И куда делись эти деньги? — Голос сорвался на хрип. — Какие неприятности у Игоря такие, что стоят отцовской дачи? Мать молчала, разглядывая узор на клеёнке так внимательно, будто видела его впервые. — Мама. Я задала вопрос. — Долги у него были. Серьёзные. — Какие долги?! Откуда у двадцатипятилетнего парня долги в два восемьсот?! Антонина Павловна резко встала, чашка звякнула о блюдце. — Хватит допроса! Дача была моя, я и решала, что с ней делать! — Моя дача тоже была! Папина! Не только твоя! — Не была она ничья, кроме моя! — выкрикнула мать, и в этом крике было что-то нервное, надломленное, совсем не похожее на её обычную сдержанность. Светлана замерла. За двадцать восемь лет она ни разу не слышала, чтобы мать так срывалась. Что-то здесь было не так. Что-то гораздо больше, чем просто продажа старой дачи. — Мама, — сказала она медленно, — кто такой этот Игорь на самом деле? Антонина Павловна отвернулась к окну. Плечи её, обычно прямые и крепкие, вдруг ссутулились, будто на них легла невидимая тяжесть, которую она тащила слишком долго в одиночку. — Я тебе потом расскажу. — Нет. Сейчас. Антонина Павловна долго смотрела в окно, на бельевые верёвки между домами, на голубя, что топтался по карнизу. — Садись, — сказала она наконец. — Раз начала спрашивать, дослушаешь до конца. Светлана опустилась обратно на табурет, чувствуя, как внутри всё сжимается в холодный комок предчувствия. — Помнишь, я в девяносто шестом ездила к тётке в Воронеж? На два месяца уезжала. — Помню. Мне было семь, я плакала, что ты долго не возвращаешься. — Я не к тётке ездила. — Антонина Павловна впервые за весь разговор посмотрела дочери прямо в глаза. — Я рожала там. Мальчика. Кухня будто оглохла. Даже холодильник перестал гудеть, или так показалось Светлане. — Что? — Игорь — твой брат. Сводный. От человека, с которым у меня было до твоего отца... в общем, неважно уже, с кем. — Ты отдала его? — Отказалась в роддоме. Думала — так лучше будет. Для всех. Светлана сидела, не в силах произнести ни слова. Мысли путались, цеплялись одна за другую — двадцать восемь лет жизни, которые внезапно перестали быть тем, чем казались. — И всё это время... — она с трудом подбирала слова, — ты знала, где он? Следила за ним? — Узнала, когда ему было двадцать. Через знакомых. Стала иногда деньги посылать, через подругу передавала, чтобы не спалиться перед твоим отцом. А когда он умер, мы с Игорем стали видеться открыто. — У него долги, — повторила Светлана те самые слова, которые час назад казались просто враньём. — Серьёзные долги, ради которых ты продала папину дачу. — Кредиторы серьёзные люди, Светик. Я испугалась за него. Светлана почувствовала, как к горлу подкатывает что-то горькое, не имеющее названия — не злость, не обида, а что-то третье, незнакомое. — А за меня ты когда-нибудь так пугалась? Антонина Павловна вздрогнула, будто получила пощёчину. — Что ты такое говоришь?