Перед концом каникул внутри всё сжималось. Я боялась возвращаться в интернат. Не из-за ...
Перед концом каникул внутри всё сжималось. Я боялась возвращаться в интернат. Не из-за уроков, не из-за строгого распорядка — нет. Я боялась, что там всё ещё помнят. Что кто-то обязательно ткнёт пальцем, хихикнет, начнёт вспоминать ту самую историю. Мне казалось, что в интернате ничего не забывают, что каждая ошибка там высечена на стене невидимыми буквами и все её читают по утрам вместо расписания. Я лежала ночами, смотрела в потолок и прокручивала в голове варианты: «А если скажут… А если напомнят… А если снова будут смеяться?» В голове рисовались сцены — кто-то шепчется в коридоре, кто-то тычет в меня пальцем, кто-то громко, нарочно, чтобы все слышали, произносит: «Ну ты даёшь…» А потом наступал день отъезда. И никто ничего не вспоминал. В интернате каникулы — это как маленькая жизнь. Никто не ставил меня на какой-то учёт, не устраивал разбирательств, не тыкал носом в то, что было. Думаю, взрослые тоже вздохнули с облегчением: оформили как бытовое отравление, закрыли папку, убрали в шкаф. Кому нужен этот геморрой, когда и без того дел по горло? Жизнь просто потекла дальше — по привычному расписанию. Подъём, зарядка, уроки, самоподготовка, отбой. Всё как всегда. И от этого становилось даже спокойнее: будто сама судьба сказала: «Хватит. Дальше — как будто ничего не было». Шестой класс я закончила очень хорошо. Не потому что хотела кому-то что-то доказать, а просто так вышло: я училась, старалась, втягивалась в ритм. Дома меня не хвалили, но и не ругали. И это было почти как похвала — когда тебя не трогают, не дёргают, не напоминают о плохом. Просто принимают как есть. И историю с отравлением больше не вспоминали. Совсем. Как будто её и не было. А то лето стало для меня особенным по другой причине. Впервые я всерьёз начала заниматься пчёлами и кроликами. Пчёлы были моими любимыми. Я могла часами стоять у ульев, наблюдать, как они возвращаются с поля, как деловито ползут по прилётной доске, будто докладывают: «Мы принесли. Всё в порядке». В этом была какая-то удивительная правильность: у них нет обид, нет воспоминаний, нет сплетен. Есть только работа, семья и мёд. Кролики были попроще, но тоже требовали внимания. Кормить, чистить, следить, чтобы никто не заболел. Это была настоящая взрослая забота — и она мне нравилась. Но главным моим деревенским делом того лета стали цыплята. У бабушки никогда не получалось вывести нормальных цыплят от наседки: то одни петухи вылупятся, то все какие-то хромые, будто судьба подшучивала над её стараниями. Однажды она сказала мне: «Выбери яйца под паруху, посадим». Парухой в деревне называли курицу, которая решила стать матерью — вдруг ни с того ни с сего садится на яйца и больше не слезает, пока не выведет потомство. Я тогда очень серьёзно подошла к делу. Переворачивала яйца в руках, смотрела на просвет (хотя толком не знала, как это правильно делать), выбирала те, что казались мне самыми надёжными. Через 21 день из них вылупились цыплятки: один петушок и остальные — курицы. С тех пор сажать паруху на яйца стала я. Потом, когда цыплята появлялись на свет, я несла их в дом, сажала в таз и накрывала сверху ситом, чтобы не разбежались. И кошка не достала. Кормила мелко рубленным яйцом, следила, чтобы всем хватило. Через пару дней, когда они немного окрепнут, относила их обратно к курице, и они выходили на свободный выгул. И тут начиналась самая тревожная часть. За ними ведь нужно было постоянно следить. Ястреб мог спикировать с неба и утащить одного, собаки могли задавить, кошки тоже на них охотились. С цыплятами вечно что-то случалось. А я не могла быть с ними каждую минуту: у меня же ещё были пчёлы, да и на покос после шестого класса я уже ходила наравне со взрослыми. Иногда я возвращалась с покоса, уставшая, и первым делом бежала проверять: сколько сегодня уцелело? Сердце сжималось, если кого-то не хватало. Но если все были на месте, я радовалась.