Очнулась я как пьяная. В голове — каша, перед глазами всё плыло, будто мир накрыли мутн...
Очнулась я как пьяная. В голове — каша, перед глазами всё плыло, будто мир накрыли мутной плёнкой. Препараты были сильные, они развязывали язык. Я и сама не заметила, как начала говорить, говорить без остановки, вываливая на чужих людей — на этих серьёзных мужчин в форме — всю свою жизнь, всю эту горькую правду, которую обычно прятала даже от самой себя. А тут милиция. Смотрят строго, задают вопросы: «Что случилось? Почему так вышло?» А я под действием лекарств и выболтала всё как на духу. Про то, что мать бросила. Про то, что отцу я не нужна. Слова лились сами, будто прорвало плотину, которую я столько лет пыталась удержать. И чем больше я говорила, тем тяжелее становилось на душе — потому что, произнося это вслух, я словно подтверждала: да, это правда. Меня бросили. Про мать сказали, что будут искать. Но только в том случае, если бабушка подаст заявление во всесоюзный розыск. Помню, как внутри всё сжалось, когда я услышала эти слова. И тут же поняла: никто ничего подавать не будет. Да и какой смысл? От матери уже пять лет не было ни слуху ни духу. Пять лет — это ведь целая вечность, когда тебе мало лет и ты каждый день ждёшь, что вот-вот откроется дверь, и она войдёт, обнимет, скажет: «Прости, доченька, так вышло, но теперь я с тобой». А дверь не открывалась. И с каждым годом надежда становилась всё тоньше, пока не превратилась в едва заметную ниточку, которую в какой-то момент я просто перестала тянуть. Пока я лежала в больнице, неделя пролетела как в тумане. А когда выписалась, оказалось, что наступили каникулы. И я, как всегда, улетела на самолёте к бабушке. Там я была колочена — «Ты уже все нервы вымотала своей придурью», — говорила она. То она в интернат ушла, то травиться надумала, мало тебя лупили, вот что и выросло. И вот приехал отец. Я до сих пор помню этот день. Он ворвался в дом, красный от гнева, и начал кричать на бабушку. Слова летели как камни, тяжёлые, острые, ранящие: «Воспитали чёрт знает что! Если мне сейчас назначат алименты из-за неё, то будешь мне эти деньги возвращать!» Он говорил это так уверенно, так безжалостно, будто речь шла не о его дочери, не о живом человеке, а о какой-то досадной ошибке, о ненужной статье расходов, которую кто-то неправильно оформил. Бабушка стояла, сжав губы, и молчала. Принимая вину. А я стояла в стороне и смотрела на это, и внутри у меня что-то окончательно ломалось. В тот момент я перестала искать оправдания отцу. Раньше я ещё цеплялась за какие-то обрывки мыслей: «Он просто не умеет по-другому», «У него своя жизнь, ему тяжело», «Он всё-таки мой папа». Но теперь эти оправдания рассыпались в прах. Я приняла как факт: я никому не нужна. Ни матери, которая исчезла из моей жизни, ни отцу, для которого я стала обузой. Это осознание было холодным, тяжёлым, оно ложилось на плечи свинцовым грузом и тянуло вниз. Но в то же время в нём была какая-то странная ясность. Если ты никому не нужен, значит, можно не стараться быть лучше, не пытаться заслужить любовь, не ждать, что кто-то вдруг поймёт и обнимет. Можно просто жить день за днём, стараясь не делать больно тем, кто рядом, и прятать свою боль так глубоко, чтобы её никто не увидел. Но самое страшное было не в этом. Самое страшное — это то, как быстро привыкаешь к этой мысли. «Я никому не нужна». Сначала она режет, как нож, потом становится тупой болью, а потом… потом ты просто начинаешь жить с ней, как с постоянной спутницей, которая всегда рядом, шепчет на ухо, напоминает о себе в самые тихие моменты. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что та девочка, которая стояла в углу и слушала, как отец кричит на бабушку, несла на себе непосильный груз. Груз, который вообще не должен ложиться на детские плечи. Она пыталась понять мир, который казался ей несправедливым, и искала в нём своё место, где её примут просто за то, что она есть. Какую же злую шутку это со мной сыграло в последствии... когда я поверила, что я важна сама по себе и меня можно любить... Но обо всем по порядку.