приглашение в Зимний дворец. Проведя жизнь на флоте и в сражениях, он чувствовал себя н...
приглашение в Зимний дворец. Проведя жизнь на флоте и в сражениях, он чувствовал себя неловко при дворе. Но императрица встретила его по-дружески, усадила рядом и предложила рассказать о службе. Сначала Чичагов говорил робко. Увидев, что Екатерина внимательно слушает, он оживился и стал ярко описывать морские сражения. Увлёкшись рассказом, адмирал незаметно для себя перешёл на крепкие выражения. Осознав, что произошло, он поспешил извиниться. Екатерина сделала вид, что не заметила неловкости, и ответила: «Ничего, Василий Яковлевич, продолжайте; я ваших морских терминов не разумею». Церковь осуждала сквернословие и напоминала, что произнесённое слово имеет значение, а брань — грех. Священнослужители называли мат «языком бесов». Многие русские были верующими и старались избегать запретных выражений. Но если власти вводили ограничения, духовенство призывало к воздержанию, а цензура не допускала мат в печать, люди всё равно ссорились и выражали гнев. Для этого годились и другие ругательства. Часто человека сравнивали с животным: говорили «скотина», «червь», «собака», «козлище». Так обидчика словно ставили ниже человека, объявляя недостойным уважения. Имена потусторонних сил — «ведьма», «чёрт», «бес» — тоже могли становиться бранью, но их старались произносить осторожно. Считалось, что упоминание нечистого способно призвать его в мир живых. Женщину «ведьмой» называли обычно в сильном гневе, когда осторожность уступала место эмоциям. В ходу было и слово «стерва». Оно относилось не только к женщине, но и к мужчине, а буквально означало «труп околевшего животного», «падаль» или «дохлятина». Так человеку приписывали дурные качества и полную никчёмность. Существовала также особая старинная бранная лексика: «ащеул» — зубоскал и насмешник, «басалай» — грубиян, невежа, человек с тяжёлым нравом, «баламошка» — глупый или полоумный. Эти слова были выразительными, но со временем вышли из употребления, а их оттенки смысла забылись. Современному читателю многие из них уже непонятны. Крепкие выражения проникали и в литературу. Александр Пушкин в письме Вяземскому сокрушался из-за цензурных изъятий в «Борисе Годунове»: «Всё это прекрасно; одного жаль — в «Борисе» моём вырезаны народные сцены, да матерщина французская и отечественная». Николай Гоголь, в свою очередь, говорил, что ему помогают похабные песни. В 1833 году он писал М. Максимовичу: «Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные; они все придают по новой черте моей истории…» Николай Некрасов тоже не избегал крепких слов. Адвокат Анатолий Кони вспоминал, как писатель за обедом рассказывал охотничью историю или случай из деревенской жизни. Если рассказу требовалось «скверное слово», Некрасов ласково обращался к жене: «Зина, выйди, пожалуйста, я должен скверное слово сказать». Зинаида Анисимовна улыбалась и ненадолго оставляла гостей. Иван Бунин возражал тем, кто утверждал, будто Лев Толстой никогда не матерился. По его словам, писатель «употреблял и даже очень свободно» крепкие слова, как его сыновья и дочери, а также деревенские жители, нередко произносившие их по привычке, без особого смысла и веса. Об одном эпизоде с Толстым и Антоном Чеховым вспоминал Максим Горький. Во время прогулки в Ялте Толстой спросил Чехова, сильно ли тот распутничал в молодости. Чехов смущённо улыбнулся и, теребя бородку, ответил что-то невнятное. Тогда Лев Николаевич, глядя на море, признался, что сам был «неутомимый бл…дун», употребив в конце грубое мужицкое слово. Горький заметил, что Толстой сказал это просто, будто не знал приличной замены. По мнению ряда филологов, особенно широко мат распространился после революции 1917 года. В те годы говорить литературно было не только немодно, но порой и опасно: по речи человека могли определить его дворянское или духовное происхождение, а это, как говорили, могло стоить жизни. Доктор филологических наук Михаил Осадчий объяснял популярность крепких слов тем,