Мне тринадцать, и на тыльной стороне ладони у меня синий номер. Шариковой ручкой, три ц...
Мне тринадцать, и на тыльной стороне ладони у меня синий номер. Шариковой ручкой, три цифры, чтобы утром никто не спорил, кто за кем. Зима 1991 года, ночь. Булочная напротив дома. В очереди не разговаривают, берегут тепло. Иногда какой-нибудь товарищ начинает кричать, что его номер стерли, очередь на минуту оживает и снова застывает. Дома на бюро лежат талоны: масло животное, сахар, спички, мыло и отдельно на водку. Мяса давно нет, только картошку продают бабки около метро. Полки в магазинах пустые, иногда выкидывают колбасу и за нее идет война. Почему-то эта картинка вспоминается с теплотой. Снаружи было минус двадцать, а внутри была ясность: стоишь и ждешь, потом донесешь хлеб. Другой ясности в стране тогда не осталось. Через год я иду по пыльному коридору НИИ. По стенам портреты академиков, под ними сидят тетки с клетчатыми баулами. В баулах китайские пуховики. На первом этаже открылся комок, потом заехали ребята, переписывающие софт на болванки, а последним заехал банк. Наука явно уже не была здесь, потому что китайский ширпотреб на американские кредиты оказалось выгоднее. Владельца банка взорвали в черном мерседесе у входа в институт. Коллектив разошелся. Моего знакомого я потом видел у магазина «Электроника», за которым было поле. С поля дуло так, что вылетали зубы. Он стоял на ветру и из-под полы продавал текстовый редактор, который написал сам. Подъезд. Нас человек десять, сидим на лестнице, где светлее, и шлепаем старыми картами о бетон. В покер или преферанс. На деньги. Долг отдается день в день. Один проиграл квартиру. Не свою, родительскую. Ушел вешаться. Его успели снять, откачали, и сели доигрывать. Квартиру ему простили, слишком потряс его поступок. Слушали Цоя и Металлику, пили вайт игл. Говорили о будущем, потому что с настоящим было все понятно. Оно характеризовалось словом «бесперспективняк». Тот, кто проиграл квартиру, потом убил своих родителей и сидел. Большинства из тех десяти давно нет. Кого-то разбился, кого-то познакомили с героином, кто-то взял ствол в руки. В памяти остались серые лица в мутном свете лестничного окна. Зима 1993-го. Отец в больнице с сердцем, инфекция ест клапан. Мама работает и живет у него, я почти не хожу в школу, дома сестра, ей полтора года. Неделями едим вареную картошку с черным хлебом и луком. Импортный клапан под замену стоит тысячи долларов. Мама заняла у всех, ее подруга отнесла золото в ломбард. Женщина в белом халате сказала мне: «Мальчик, твой отец не выживет». Мне было пятнадцать, и я ей про себя ответил, что он еще ее переживет. Так и вышло. Но тогда этого никто не знал. Мама шла от метро и плакала, в перчатке звенела мелочь. Что может быть хуже голодных детей? На самом деле ничего. Лето 1994-го, старый автобус, утро. Три ночи не спал, глаза красные, в наушниках Scorpions. В руках исчерканный задачник Сканави, в голове совсем не математика: документы в один вуз, семнадцать с половиной человек на место, не поступил — армия. Никто еще не знает, что через полгода начнется Чечня и мои ровесники лягут на площади «Минутка». Иногда те, кто родился позже, просят рассказать про то время. Я начинаю с очередей и талонов и вижу, что не получается. Они не понимают. Я просто не нахожу слов. Есть только три цифры шариковой ручкой на руке.