Павловна помолчала, а потом тихо так:
Павловна помолчала, а потом тихо так: - Они ведь память, Анюта… - Ой, мам, давай на выходных! Приду я, приду! - и трубку бросила. А выходные эти все никак не наступали. То одно, то другое. Анька крутилась, забыв про тот разговор. А через пару дней опять звонок. - Дочка... - голос матери был уже еле слышен, с хрипотцой. - По телевизору передали, ночью заморозок сильный будет. До минус пяти. Погибнут мои цветочки... Померзнут корешки-то… И тут Аньку прорвало. Вся усталость, все раздражение, что копились в ней месяцами, выплеснулись на мать. - Да что ты прицепилась с этими цветами! Будто нет других забот! Идти в такую даль из-за клумбы! Пропади они пропадом! Не до них мне сейчас, слышишь?! НЕ ДО НИХ! В трубке повисла такая тишина, что, казалось, слышно, как мороз по проводам ползет. А потом короткие гудки. Аня села на табуретку и заплакала от злости на себя, на жизнь свою дурную, на мать с ее несвоевременными цветами. Но перезванивать не стала. Гордость, или усталость, или еще что - кто ж теперь разберет. А через два дня, под вечер, снова звонок с незнакомого номера. - Аня? - голос в трубке был старушечий, шамкающий. - Это Шура, соседка матери твоей из Заречья... Ты бы приехала, дочка... Павловна-то твоя... Утром я к ней зашла, а она... лежит в кровати. Холодная уже. Тихо ушла, во сне... Анна слушала, а слова будто мимо ушей летели. Ни слезинки, ни крика. Внутри все оцепенело, замерзло, как та земля, по которой ночью ударил первый настоящий мороз. Похороны, поминки - все прошло как в тумане. Люди подходили, что-то говорили, обнимали. А она стояла, как каменная, и только кивала. Чувство вины где-то глубоко шевелилось, как змея под камнем, но она боялась даже посмотреть в ту сторону. Боялась, что если даст волю чувствам, то просто рассыплется на куски. Прошла неделя. Николай с вахты приехал, дети притихли. Надо было идти в материнский дом, разбирать вещи. Анна оттягивала, как могла. Ноги не шли. А потом собралась с духом, накинула старую фуфайку и пошла. Дом в Заречье встретил ее холодом и тишиной. Ключ в замке повернулся со скрипом. В сенях пахло мамой - сушеными яблоками, чабрецом и чем-то еще, родным, неуловимым. Анна прошла в комнату. Все прибрано, на стуле аккуратно сложен ее любимый ситцевый халат. На столе - вышитая скатерть. Она постояла, не зная, что делать, а потом вышла во двор. И застыла. Палисадник почернел от мороза. Замерзшие стебли пионов торчали из земли, как обугленные палки. Но возле самого большого, самого старого куста земля была вскопана. Неглубоко, будто кто-то скреб ее. Рядом, в мерзлой глыбе земли, торчала старенькая, маленькая лопатка, которую мать уже и поднять-то толком не могла. Видно было, что она пыталась. Пыталась сама выкопать эти корни, но сил не хватило. А рядом с лопаткой, воткнутая в землю, стояла маленькая дощечка от ящика. И на ней дрожащим старческим почерком написано только одно слово: «АНЮТЕ». И тут до нее дошло. Не умом, а всем нутром дошло, будто ошпарили. Она упала на колени, на эту каменную, промерзшую землю и завыла. Она обнимала эту холодную землю, царапала ее ногтями, пытаясь согреть, и сквозь рыдания шептала одно слово: «Мама... мамочка... прости...». Потому что это были не просто цветы. Это было последнее «люблю». Это было последнее «прости, что беспокою». Это было последнее, что мать хотела отдать ей - частичку своей души, своей красоты, своей памяти, которая бы расцветала для нее каждую весну. Это было ее молчаливое завещание, которое Анна, в своей суете и злости, растоптала. ...Весной, когда земля оттаяла и задышала, они со Николаем и детьми перенесли эти пионы к Анне в Сосновку. Осторожно, с каждым корешком как с младенцем. Анька ухаживала за ними, как за самым большим сокровищем. Поливала, рыхлила землю, разговаривала с ними. И в июне, когда все село утопало в цветах, распустился первый бутон. Огромный, тугой, цвета густой темной вишни, с бархатными лепестками, на которых дрожали капельки росы, похожие на слезы. Анна подошла к нему рано утром, коснулась ле