На кухне было светло. Мартовское солнце лезло в окно, высвечивая каждую трещинку на сто...
На кухне было светло. Мартовское солнце лезло в окно, высвечивая каждую трещинку на столе, каждую каплю жира на плите. Людмила стояла у окна в том же свитере, что и вчера. Курила в форточку. – Садись, – сказала она, не оборачиваясь. – Я яичницу сделала. Хлеб вчерашний, но нормальный. Он сел. Яичница была пережаренной, с хрустящими краями. Он ел и молчал. Она курила и молчала. Между ними было полтора метра кухонного пространства и двадцать один год пустоты. – Я останусь на пару дней, – сказал он. Не спросил, а сказал. – Если можно. Она затушила сигарету о подоконник. Посмотрела на него. – Комната одна. Диван сам видел, какой. Горячей воды нет, только если нагреть. Интернет ловит через раз, и то если выйти за сарай. Перечислила это как список причин, почему ему не стоит оставаться. Но не сказала «нет». – Мне нормально, – ответил он. Она пожала плечами. Налила себе чаю. Села. – Ты... работаешь где? – спросила она. – Пока нет. Ищу. – А учился? – Колледж. Потом институт. Электрик. Она кивнула. Помолчала. Потом, будто решившись: – В райцентре есть контора. «Энергосети» какие-то. Может, туда? – Может, – согласился он. И впервые за эти сутки почувствовал что-то похожее на почву под ногами. Он прожил в деревне неделю. За эту неделю он узнал, что в Сосновке осталось тридцать два жилых дома из шестидесяти. Что магазин работает с девяти до пяти, кроме воскресенья. Что Людмила ходит туда пешком каждое утро, три километра в одну сторону, потому что магазин стоит на трассе, а не в деревне. Что соседка, Тамара Ильинична, семидесятилетняя женщина с палкой и громким голосом, знает про всех всё и не скрывает этого. – Так это тот самый? – спросила Тамара Ильинична, увидев Антона во дворе. Она стояла у забора, опираясь на палку, и разглядывала его так, как разглядывают породу у щенка на рынке. – Тот самый, – подтвердила Людмила, развешивая бельё. – На тебя похож. Глаза те же. Только ростом в отца пошёл, видать. Людмила промолчала. Прищепка в её руках щёлкнула громче, чем нужно. Антон стоял на крыльце и не знал, что сказать. «Тот самый.» Как будто его здесь ждали. Как будто его здесь знали. Он, который двадцать один год был «воспитанник Соколов, группа три», вдруг стал «тем самым». Сыном Людмилы. Внуком бабки, которую помнили все в деревне. Человеком с историей, пусть и чужой. Это было странное чувство. Не радость, нет. Скорее удивление. Оказывается, где-то в мире существовало место, где его ждали. Пусть не активно, не с плакатами и объятиями. Но ждали. Тамара Ильинична знала, что у Людмилы есть сын. И другие, наверное, тоже знали. А он не знал, что они знали. Получилось, что он был один, а мир вокруг него помнил. На четвёртый день Антон чинил забор. Доски прогнили, и он менял их на новые, которые купил в райцентре. Людмила дала денег. Он пытался отказаться, она сказала: – Не валяй дурака. Забор мой, доски мои. К вечеру он присел у колодца. Ладони саднили от заноз. Мартовский ветер нёс запах оттаявшей земли и навоза от соседского хлева. Людмила вышла с двумя кружками. Одну протянула ему. – Чай? – Чай. Она села рядом на перевёрнутое ведро. Молчала минуту, две. Потом: – Ты злишься на меня? Он не сразу ответил. Честный ответ был сложным. Да, злился. Двадцать один год злился. На неё, на систему, на Генку, которого никогда не видел, на тётю Раису, на весь мир, который решил, что двухлетний мальчик может обойтись без матери. Но сейчас, сидя у этого колодца, глядя на эти руки с потрескавшейся кожей, на эту женщину, которая жарила ему яичницу каждое утро и не знала, о чём с ним говорить, злость куда-то девалась. Не исчезла совсем, нет. Просто отступила на шаг, уступая место чему-то другому. Чему-то, у чего пока не было названия.