за больным. Человек, осуждённый за случайную драку, доносил на товарищей ради послаблен...
за больным. Человек, осуждённый за случайную драку, доносил на товарищей ради послабления. Каждый был одновременно виноватым и несчастным, жестоким и способным к жалости. Ян Рудзкий однажды сказал: — Вы хотели освободить народ, но не знали его. — А вы знали? — Нет. Я хотел освободить Польшу и тоже думал, что народ состоит из тех людей, которых удобно любить. А здесь выясняется, что человек вовсе не обязан быть хорошим, чтобы иметь право не быть рабом. Эта мысль долго не отпускала Евгения. Отдыхом считалось время между вечерней перекличкой и отбоем. Кто-то рассказывал истории, кто-то пел. Особенно любили длинные тягучие песни, в которых почти не менялась мелодия. Иногда один начинал, остальные подхватывали, и казарма наполнялась тяжёлым многоголосием. Пели о дороге, о матери, о жене, о побеге, о смерти в чужой земле. Евгений не знал слов, но со временем выучил их. В дальнем углу нар почти каждый вечер открывался «майдан». На полушубке раскладывали самодельные карты, бросали кости, передавали медные монеты. Играть официально запрещалось. У двери сидел наблюдатель. При появлении надзирателя он кричал: — Стрема! Карты исчезали, деньги прятались, игроки принимались чинить одежду или укладываться спать. Евгений однажды сел посмотреть. — Играть будешь? — спросил Степан. — Нет. — Боишься проиграть? — Не умею. — Государство переустраивать умел, а карты не умеешь? Смеялись долго. Евгений тоже улыбнулся. Год назад такая насмешка унизила бы его. Теперь он научился принимать её без раздражения. По воскресеньям и большим церковным праздникам на рудник обычно не выводили, если начальство не назначало срочной работы. Но свободы эти дни не приносили. Надзиратели проводили особенно тщательный осмотр помещения, приходилось чистить казармы и двор, мыть нары, чинить одежду. Иногда приезжал священник. Заключённых строили, под конвоем вели к службе или собирали в помещении, где он читал молитвы. Исповедь проходила без уединения: надзиратель стоял неподалёку. В баню водили редко и партиями. Помещение было тесным, воды не хватало, но даже такая возможность считалась праздником. Люди отмачивали рубахи, вычёсывали вшей, растирали опухшие от цепей, ноги. После бани казарма на несколько дней становилась чище, потом прежний запах возвращался. Разрешалось подавать прошения начальству, обращаться к врачу, исповедоваться, получать одобренные письма и передачи. Но каждое право зависело от смотрителя. Прошение могли месяцами не отправлять. Больного признавали здоровым, если он ещё держался на ногах. Письмо задерживали без объяснений. За вызывающее поведение лишали чая, переписки, прогулки по двору или отправляли в карцер. Запрещалось иметь при себе деньги, самовольно писать, хранить ножи и инструменты, разговаривать со свободными мастеровыми, передавать им письма, приближаться к ограде, выходить из строя, менять назначенную работу. Особенно строго следили за теми, кто умел читать и писать. Начальство опасалось, что Евгений станет составлять жалобы по просьбе заключенных или распространять среди каторжных свои прежние идеи. Однажды смотритель вызвал его в канцелярию. — Вы написали прошение Бурову? — Он просил сообщить о больной ноге. — В прошении сказано, что лекарский помощник не осматривает людей должным образом. — Потому, что Бурова не осматривали. — Вы здесь не поверенный. — Он не умеет писать. — Пишите семейные письма. В действия начальства не вмешивайтесь. — Значит, право подать прошение существует только для грамотных? Смотритель медленно встал. — В крепости вы, видно, ничему не научились. Право существует. Пользоваться им дозволяется в установленном порядке. Ещё одно подобное сочинение — и отправитесь в карцер. — А Буров? — Осмотрят. Бурова действительно отвели в лазарет. На следующий день вся казарма уже знала об этом. Авторитет Евгения вырос, но вместе с ним усилился надзор. Карцер находился в отдельном холодном помещении. Туда отправляли за драку, неповиновение, хранение денег, попытку передать письмо, порчу инструмента и отказ от работы. Наказанного