Я возвращаюсь к переводам.😍
Я возвращаюсь к переводам.😍 И само слово «возвращаюсь» здесь точнее, чем «продолжаю». Перевод для меня — это особый режим сознания, в котором привычная реальность утрачивает монолитность, а язык перестаёт быть прозрачным стеклом. Внезапно замечаешь каждую грань, каждый излом, каждую тень внутри слова. Передо мной снова румынский язык. Я понимаю его недостаточно хорошо, чтобы двигаться по тексту быстро, доверившись инерции. Поэтому здесь нельзя скользить по поверхности. Каждое слово приходится поднимать со дна, как затонувший артефакт: очищать от ила очевидных значений, рассматривать следы времени, искать родственные слова, вслушиваться в интонацию. Словарь даёт координаты, но никогда не сообщает климат. Он не объясняет, какой воздух окружает слово, какую память оно несёт и какая бездна разверзается под его внешней простотой. За каждым словом обнаруживается целая философия. Душа румынского языка кажется мне совершенно особенной. Он похож на латынь, однажды заблудившуюся в Карпатах и проведшую там слишком много мистических тёмных ночей. Она сохранила ясный, почти каменный остов, но наполнилась туманом, колокольным эхом, пастушескими песнями, шорохом леса и той древней печалью, которая ещё не отделила себя от восторга. Это язык поэтический и экстатический по самой своей природе. Он не столько описывает переживание, сколько входит в него. Он не называет тоску, а тоскует, не рассуждает о тайне — становится ей. Абстрактная мысль в нём не успевает остыть до термина: она сохраняет температуру видения, дрожь откровения, след воспалённого ночного бреда. У Благи философское понятие так легко становится космологией, а у Чёрана мысль вырывается из системы и превращается почти в лихорадку. Но эта мучительность перевода тоже доставляет удовольствие. Например, румынское dor. Его можно окружить русскими словами — тоска, томление, желание, ностальгия, боль разлуки, — но ни одно из них не совпадёт с ним полностью. «Тоска» слишком тяжела и темна. «Ностальгия» слишком явно обращена в прошлое. «Желание» сухо и почти лишено метафизики. А dor заключает в себе любовь к тому, чего нет, боль расстояния и странную сладость этой боли. Иногда верность слову состоит именно в том, чтобы не притворяться, будто у него существует точный двойник. Или starea muzicală. Буквально — «музыкальное состояние». Но по-русски это звучит почти клинически, неподвижно, словно одна из строчек в истории болезни. У Чёрана же речь идёт о переживании, в котором человек перестаёт быть прежним, растворяется в музыке и заново собирается из её ритма. Поэтому — «музыкальное переживание». А melodizare? Можно было бы создать мёртвую кальку — «мелодизация». Формально она выглядела бы почти безупречно. Однако перевод начинается там, где заканчивается формальная безупречность. Внутри этого слова происходит превращение самого бытия в мелодию. Поэтому — «обращение в мелодию». Так появляются «Другой берег» и «Категории Бездны». Иногда буквальная точность сохраняет оболочку слова, выпуская его душу. Переводчик вообще существует между двумя берегами, постигая тёмную воду смыслов. Ему приходится решать, что можно перенести, что неизбежно будет утрачено, а что необходимо заново сотворить уже по эту сторону. И самое коварное начинается не тогда, когда слово сопротивляется. Гораздо опаснее слова, которые кажутся совершенно понятными. Они спокойно позволяют себя перевести, а потом внезапно открывают под ногами тайный ход — в этимологию, историю, философию, миф. Недавно одно такое, на первый взгляд совершенно безобидное слово привело меня к небольшой переводческой истории. А история, в свою очередь, — к одной матерной байке, которую теперь невозможно не рассказать. Итак… Эта байка, правда, не о румынском, а о японском языке. Но она прекрасно показывает, почему в переводе нельзя пренебрегать даже самой крохотной частицей. Однажды я искала точное значение японской частицы よ — yo. Собственного словарного смысла у неё почти нет. Зато она способна придать сказанному настойчивость, эмоци