ГОРЬКИЙ МЕД 134
ГОРЬКИЙ МЕД 134 Начало За дверью было тихо. Это молчание пугало сильнее любого окрика. Евгений знал, что за ним наблюдают. В двери имелось маленькое смотровое отверстие, и часовой мог в любую минуту смотреть внутрь. Караульные двигались так тихо, что заключённый не знал, есть кто-то сейчас за дверью или коридор пуст. Однажды Евгений подошёл совсем близко к этому отверстию и остановился. — Ну что? — негромко спросил он. — Насмотрелся? Ответа не последовало. — Что ты хочешь увидеть? Я всё тот же. Тишина. Он вернулся к кровати и усмехнулся, но почти сразу почувствовал страх. Ему вдруг пришло в голову, что, наверное, именно для этого всё и устроено так: чтобы человек, лишённый человеческого голоса, однажды начал разговаривать с дверью, стеной, печью, с кем угодно, лишь бы нарушить молчание. Еда приходила исправно. Голодом его не морили. Приносили горячую пищу, хлеб, воду, но постепенно Евгению становилось почти безразлично, что стоит перед ним. Аппетит пропадал. Иногда он сидел над тарелкой и заставлял себя съесть хотя бы несколько ложек, потому что понимал: если перестанет есть, тело сдаст ещё раньше, чем рассудок. Зимой сырость стала ощущаться сильнее. Печь давала тепло, но каменные стены всё равно оставались холодными. Евгений растирал руки, ходил по камере быстрее, заставлял себя двигаться, пока не становилось жарко, потом снова садился. Он знал пространство камеры наизусть. Сколько шагов от двери до стены, сколько — до окна, в каком месте штукатурка чуть шероховатее. Он ходил часами, потому что движение создавало иллюзию дороги. Хотя дороги не было. Можно было пройти десять шагов, двадцать, сотню раз туда и обратно — и всё равно оставаться в той же точке. От этого иногда поднималась такая ярость, что хотелось ударить в стену. Особенно мучило отсутствие обычных звуков человеческой жизни. Евгений вспоминал Петербург — шум экипажей, крики на улице, голоса в передней, хлопанье дверей, смех, даже раздражавший прежде, звон посуды. Теперь он готов был отдать многое, чтобы услышать хотя бы чью-нибудь ссору за стеной. Но вокруг почти всегда было молчание. Иногда далеко звякали ключи. Иногда доносился глухой удар, значение которого невозможно было понять. Человеческий голос слышался настолько редко, что Евгений начинал ловить каждое неразборчивое слово, даже если не мог понять, кому оно принадлежит. Хуже всего была неизвестность. Где Илья? Что с остальными? Кто признался? Что нашли при обысках? Что известно следствию? Знает ли мать? Как она? Что теперь с Машенькой? Последний вопрос возвращался чаще других. Евгений представлял её доме Кислицыных. Иногда видел мысленно, как она ждёт его и ещё ничего не знает. Иногда — как ей уже сообщили об аресте. Чувствовал, как внутри всё сжимается. Он садился на край кровати и долго держал голову в ладонях. — Только бы Илью выпустили, — говорил он вслух. — Только бы его выпустили. До ареста Евгений почти не молился. Теперь иногда молился — не за себя. За Машеньку. За мать, которой нельзя было узнать обо всём слишком резко. За Илью. Однажды ночью ему совершенно ясно послышался голос друга. — Женя. Евгений мгновенно сел. — Илья? Сердце заколотилось. Он вскочил, подошёл к стене, прижал ладонь к холодной известке. — Илья! Ничего. Он замер, ждал, почти не дыша. Но за стеной была тишина. Никто его не звал. Евгений медленно отступил и сел на кровать. В ту ночь он впервые испугался не крепости, не суда, не будущего наказания. Он испугался собственного разума. «Вот так и сходят с ума», — подумал он. После этого стал проверять себя. По утрам вспоминал имена знакомых, даты, стихи, которые когда-то знал наизусть. Повторял про себя французские фразы, решал простые задачи, пытался до мельчайших подробностей восстановить план родительского дома. Вспоминал лестницу, окна, расположение комнат, мебель в гостиной, двери кабинета. Лишь бы заставить голову работать. Лишь бы не раствориться в этой камере. Зимой день словно почти исчез. Едва мутный свет за окном начинал становиться чуть ярче, как уже снова серел. Евг