Он метался между кухней и спальней, пытался то уговаривать, то злиться, то снова включа...
Он метался между кухней и спальней, пытался то уговаривать, то злиться, то снова включать обиду. Но Аня уже достала большую сумку и начала складывать туда его футболки, джинсы, свитера. Аккуратно, деловито, без истерики. Каждое движение как будто окончательно закрывало между ними что-то, что ещё утром существовало. — Ты пожалеешь, — сказал он, когда понял, что остановить её не выходит. — Возможно. Но точно не так сильно, как если соглашусь жить под диктовку твоей матери. Он замолчал, потом внезапно бросил: — Машину я не отдам. Аня даже усмехнулась. — Ещё как отдашь. Она оформлена на моего отца, если ты вдруг забыл. Я сейчас же ему позвоню, и завтра ты будешь ездить так, как ездил до его подарка — на автобусе. Дима побледнел. С машиной спорить было трудно, это был уже не символ, а конкретная реальность. Он понимал: здесь она не шантажирует, а просто возвращает своё. Олег Викторович приехал через сорок минут. Он был человеком спокойным, лишних слов не любил, но когда увидел лицо дочери и сумку с вещами зятя в коридоре, спрашивать долго не стал. Дима попытался что-то объяснить про недопонимание, про мать, про эмоции, но тесть оборвал его коротко: — Ключи от машины. Дима достал их молча. От унижения у него дрожали губы. — Пап, спасибо, — только и сказала Аня. Отец кивнул и, уходя, тихо произнёс: — Если понадобится юрист, звони. После этого всё стало совсем просто. Дима собрал оставшееся, забрал сумку и у двери, уже почти на пороге, ещё раз попытался спасти хоть что-то. — Ань, может, завтра поговорим нормально? Она посмотрела на него долго и устало. — Я шесть лет с тобой разговаривала нормально. Но ты каждый раз выбирал самый удобный вариант — чтобы мама была довольна. Сегодня ты просто оформил это в слова. Больше говорить не о чем. Он ушёл. Не хлопнув дверью, не выкрикнув угроз. Просто ушёл к матери, куда, по сути, и шёл всё это время, пока медленно переставал быть ей сыном и становился её продолжением. На следующий день Тамара Алексеевна позвонила сама. Сначала кричала, что Аня разрушает семью. Потом обвиняла её в том, что она всегда завидовала их близости с сыном. Потом пошла на жалость: «Я одна его растила, а ты мне его против меня настраивала». Аня выслушала несколько минут и ответила только одно: — Тамара Алексеевна, вы своего сына не потеряли. Вы его получили целиком. Живите теперь с этим счастьем сами. И нажала отбой. На развод она подала через неделю. Дима ещё пытался писать — сначала длинные сообщения о том, что всё можно исправить, потом раздражённые, что она ломает семью из-за упрямства, потом снова жалобные: «Мама, конечно, перегнула, но ты же понимаешь, что она старый человек». Аня понимала другое: если мужчина однажды прямо объявил, что мать для него глава семьи, назад он может сдать лишь из страха остаться одному, а не потому, что действительно повзрослел. И жить рядом с таким страхом, дожидаясь нового витка, она не собиралась. Развод оказался менее мучительным, чем брак в последние месяцы. Делить, по большому счёту, им было нечего. Квартира числилась на Аню, машина ушла обратно отцу, совместные накопления были небольшие. Дима на первом заседании сидел серый, с потухшим лицом. Тамара Алексеевна пришла с ним, хотя в зал её не пустили. Аня видела её в коридоре: прямая спина, поджатые губы, взгляд победительницы и одновременно оскорблённой мученицы. Именно такой взгляд бывает у людей, которые разрушили чужую жизнь и всё ещё искренне считают, что боролись за добро. Когда судья формально уточнила, возможно ли примирение, Дима вдруг поднял глаза и тихо сказал: — Ань, может, всё-таки не надо? Она ответила без злости: — Надо, Дима. Это нужно было сделать ещё в тот день, когда ты позволил своей матери переклеить нашу стену. Но я тогда ещё надеялась, что ты станешь на нашей стороне. Ты не стал.