показал место на нижних нарах, у самой стены. Евгений сел. Доски были тёплыми и гладким...
показал место на нижних нарах, у самой стены. Евгений сел. Доски были тёплыми и гладкими от множества тел. Рядом лежал молодой человек с неподвижным лицом и выжженным шрамом на щеке. С другой стороны сидел худой, седоватый мужчина, по виду не похожий на остальных. Его рубаха была так же груба, но держался он прямо, а руки складывал на коленях спокойно и аккуратно. — Ян Рудзкий, — представился он по-французски. — Бывший поручик польских войск. Евгений ответил на том же языке. Несколько человек прислушались. — Здесь лучше говорить по-русски, — негромко предупредил поляк. — Иначе решат, что мы замышляем побег. Ян рассказал, что здесь есть убийцы, разбойники, конокрады, поджигатели, фальшивомонетчики, контрабандисты, беглые солдаты, несколько участников польского восстания и люди, совершившие преступления, о которых они никогда не рассказывали. Особое место занимали бродяги — многократные беглецы, менявшие имена и проходившие сотни вёрст по Сибири. У некоторых на ногах оставались тяжёлые оковы даже в казарме. Другие уже перешли в менее строгий разряд и работали без цепей. В первый вечер никто не спрашивал Евгения о его убеждениях. Здесь не интересовались, хотел ли человек конституции, свободы крестьян или нового закона. Его спросили, умеет ли он писать прошения, есть ли у него деньги, получает ли посылки и способен ли держать язык за зубами. — Писать умеешь? — спросил Гурьян. — Умею. — Красиво? — Разборчиво. — Это лучше, чем красиво. Завтра письмо за меня напишешь. Сыну. — Напишу. — Денег много? — Не знаю. Они в канцелярии. — Всё равно много, коли из богатых. Запомни: что из дому получишь, частью поделишься с артелью. Не потому, что отнять хотим. Сегодня ты поделишься, завтра тебе рубаху дадут, хлеб оставят или на работе подхватят, когда упадёшь. В одиночку здесь долго не живут. Тюремная артель была одновременно кассой взаимопомощи, внутренним судом и защитой заключённых от начальства. Староста считался официальным выборным лицом: через него выдавали продукты, собирали общие деньги и передавали распоряжения. Однако его власть держалась не столько на утверждении смотрителя, сколько на доверии казармы. Гурьян перечислил правила, которых не было в тюремных инструкциях. — У своего не кради. На чужое место на нарах не лезь. Не знаешь человека — не спрашивай, что сделал, сам скажет, коли захочет. Начальству о казарме не рассказывай. Услышал ночью разговор — утром забудь. Получил хлеб, табак или чай — не хвались. В карты не умеешь — не садись. Умеешь — всё равно лучше не садись. И главное: не показывай, что ты лучше других. — Я не считаю себя лучше. Гурьян усмехнулся: — Все баре так говорят, пока ложку общую не возьмут. Евгению выдали деревянную миску и ложку. Ужин состоял из хлеба и жидкой каши из общего котла. Он ел медленно, чувствуя на себе взгляды. Хлеб был тяжёлым, кислым, но после дороги казался сытным. Каша пахла дымом. Человек со шрамом на щеке придвинулся ближе. — За что государственный? — За политические сочинения. — Это какие? — О законах, власти, освобождении крестьян. — Сам крестьянами владел? Евгений помолчал. — Семья владеет имением. Человек засмеялся. — Значит, своих мужиков освобождать поехал, да в Сибири оказался. — Степан, оставь, — сказал Ян Рудзкий. — А что? Мне занятно. Я за двух купцов здесь, он за мужиков. Только купцы мои мёртвые, а его мужики дома работают. Евгений не нашёл ответа. Раньше, в кружке, он возразил бы быстро, горячо, убедительно. На каторжных нарах все было иначе. И здесь лучше было не возражать Ночью он долго не мог уснуть. Люди ворочались, кашляли, ругались сквозь сон. Звенели цепи. Кто-то молился, кто-то шёпотом рассказывал историю, в углу храпел человек, которого несколько раз толкали ногой. Воздуха не хватало. Печь топили сильно, но возле стены тянуло холодом. И всё же Евгений лежал, закрыв глаза, и чувствовал странное облегчение. Три года он мечтал услышать человеческий голос. Теперь голосов было столько, что нельзя было разобрать отдельных слов, и этот грубый, беспорядочный шум казался ему