— Мариночка, — начала она, разложив пироги. — Я ведь всё знаю. Денис не скрывает, он ра...
— Мариночка, — начала она, разложив пироги. — Я ведь всё знаю. Денис не скрывает, он раскаивается. Ты видела, на нем лица нет? — Видела. — Вот! Раскаяние — это уже половина дела. Люди умирают, так и не дождавшись раскаяния. А он тебе его приносит на блюдце. Мариночка, а мы вот в своё время… — Галина Витальевна поправила платок. — Мы не разводились. Мы держались. Семья — это не пикник. Семья — это когда тяжело, а ты всё равно рядом. — Галина Витальевна, мне тяжело быть рядом с человеком, который мне врал три месяца, глядя в глаза. — Так все врут! — Свекровь наклонилась вперёд. В глазах блеснуло то самое, жёсткое. — Ты что, думаешь, ты единственная на земле, кого обманули? Ты посмотри на меня. Сорок лет брака. Ты думаешь, у Витьки не было никаких увлечений? Были. Я знала. И молчала. И живём — сорок лет. Дом, внуки — все дела. — А почему вы молчали? — Потому что по-другому нельзя! — уже почти крикнула свекровь. — Потому что женщина останется одна. А женщине одной нельзя. Нужен вам ребенок! Родишь ребёнка — и муж дома будет, и забудет свою логистику. Мужики, они же… — Галина Витальевна. — Что? — Я не собираюсь рожать ребёнка, чтобы удержать изменившего мне мужа. Ребёнок - это не цемент. Свекровь выплыла из квартиры через двадцать минут, оставив на столе надкушенный кусок пирога и невысказанную обиду в воздухе, густую, как варенье... В субботу Денис позвал её в ресторан. «Как раньше. Помнишь, как мы там сидели? Давай сходим, покушаем, просто поговорим». И Марина подумала: ладно. Один разговор. Я дам себе этот вечер — и решу. Она дала себе этот вечер. Даже ушла в туалет, чтобы посмотреть в зеркало и сказать себе: ну давай. Дам ему шанс. Не всё ведь сразу. Люди живут. Люди прощают. Люди строят. Она вернулась в зал и увидела Дениса... Он сидел и разговаривал с официанткой. Не просто вежливо. Не «спасибо, пепельницу уберите». Он сидел, положив ладонь на её запястье, и улыбался — широкой, мягкой улыбкой, которую Марина не видела у него давно. Он что-то говорил, приподнявшись, и официантка смеялась, отводя взгляд — так, как отводят, когда не хотят смеяться, но смешно. Двадцать секунд. Может, тридцать. И Марина все поняла... Не размышлением — а телом. Как будто в груди выключили рубильник. И стало все просто. Больше нечего слушать. Будь ты хоть трижды раскаявшийся— если ты можешь вот так, через месяц после разоблачения, свою руку положить на руку официантки, — значит, тебе нечего мне предложить... Она не закатила сцену. Не заплакала. Подошла, села, посмотрела в меню.