На улице был ноябрь. Мокрый снег, ветер, лужи, в которых дрожали отражения фонарей. Она...
На улице был ноябрь. Мокрый снег, ветер, лужи, в которых дрожали отражения фонарей. Она постояла у подъезда, соображая, как добраться. Такси вызвать не умела — Катя пыталась объяснить год назад, показывала приложение, даже установила на телефон. Но Марина путала кнопки, не понимала, куда тыкать, чтобы ввести адрес, а Катя раздражалась, начинала говорить быстрее, громче: «Мам, ну это же просто! Что тут непонятного? Ты не древняя старуха же, даже восьмидесятилетние сейчас продвинутые, не то что ты» — а потом махала рукой: «Ладно, в другой раз». Другого раза не случилось... Теперь она шла пешком. Через дворы, мимо гаражей, где зимой катались дети на санках, а сейчас было пусто и темно. Где-то лаяла собака. Где-то грохотала музыка из припаркованной машины. Марина шла, глядя под ноги, обходя лужи. Ботинки промокли быстро — подошва давно прохудилась, а на новые денег не было. Пенсия уходила на лекарства и коммуналку, оставалось впритык. Катя не помогала, а Марина и не просила. Когда-то, года три назад, заикнулась было — Катя ответила: «Мам, у меня ипотека. Давай не сейчас». И она замяла тему. И больше не поднимала. Она перешла мост. Внизу чёрной водой блестела река, перила дрожали от ветра. Марина шла, втянув голову в плечи, и думала о Кате. О том, какой та была в детстве. Маленькая, щербатая, вечно с разбитыми коленками. Всё время лезла куда-то, падала, плакала, бежала к матери. «Мам, подуй!» — и Марина дула на ссадину, и боль чудесным образом проходила. Катя верила, что мать может всё. Починить велосипед, прогнать собак, объяснить математику. Сделать так, чтобы папа не болел... Папа болел долго. Когда он умер, Кате было пятнадцать. Она замкнулась, почернела лицом, стала огрызаться. Марина не лезла, давала перебеситься, ждала. Ждала год, два, три. Катя оттаяла, но стала другой. Появилась в ней жёсткость, неспособность к долгой привязанности. Легко сходилась с людьми и легко рвала. С подругами, с парнями, с матерью. ...До больницы Марина добралась в четвёртом часу утра. В приёмном покое горел тусклый свет. За стеклянной перегородкой сидела медсестра с сонным, помятым лицом. Подняла голову. — К кому? — К дочери. Петрова. Екатерина Сергеевна. — Ночью не положено. Приём с десяти. — Я подожду. Она села на железный стул у стены. Стул был холодный, жёсткий. Она сидела, сцепив руки на коленях, и смотрела в одну точку. Медсестра поглядывала на неё поверх монитора. — Далеко живёте? — спросила она. — На Заречной. — Это ж на другой конец города. Пешком шли? — Пешком. Медсестра помолчала. — Ладно. Палата три, второй этаж. Только не шумите. Все спят. Марина кивнула, поднялась. Лестница. Снова ступеньки. Она считала их, чтобы отвлечься от боли в коленях. Дошла до второго этажа. Дверь в палату была приоткрыта... Катя лежала на койке у окна. Капельница, бледное лицо, мокрая прядь волос на лбу. Марина подошла, постояла, глядя на дочь. Та спала, дышала тяжело, с присвистом. Под глазами тени. Пахло от неё кислым — больничным, чужим. Марина поправила одеяло, села на стул у кровати. Сидела, смотрела, как поднимается и опускается грудь дочери. Тридцать с лишним лет назад она так же сидела над детской кроваткой, когда у Кати была ангина. Температура под сорок, бред, плач. Марина тогда носила её на руках всю ночь, до утра. Катя требовала только мать. «Мам, не уходи. Мам, страшно». И она не уходила. Теперь Кате не страшно. Теперь ей вообще ничего не надо от матери. Только чтобы не мешала...