Елена слушала, прикрыв глаза рукой. Когда она заговорила, ее голос звучал глухо:
Елена слушала, прикрыв глаза рукой. Когда она заговорила, ее голос звучал глухо: — И ты согласилась обмануть не только меня, но и маму? Лишить ее права самой решить, кому оставить имущество? — Я не думала об этом так! — Ирина вскинула голову. — Я думала... мама бы поняла. Ей было все равно, кто получит эту чертову квартиру. А мне нужны были деньги. Ты не знаешь, каково это — считать копейки до зарплаты, отказывать ребенку в элементарном! — Твоему ребенку? — глаза Елены вспыхнули. — Твоей двадцативосьмилетней дочери, которая подделывает документы и обманывает родную бабушку? Этому ребенку ты не могла отказать? Ирина закрыла лицо руками — не элегантным жестом театральной актрисы, а судорожным движением человека, пытающегося скрыться от мира. Ее плечи затряслись, ногти впились в кожу лба, оставляя розовые полумесяцы. Она разрыдалась по-настоящему — не тихими всхлипами светской дамы, а глубокими, отчаянными рыданиями, которые, казалось, рвались из самой глубины ее существа. Сквозь пальцы просачивались слезы, размазывая тушь и тональный крем, капая на блузку и оставляя темные пятна на бледно-голубой ткани. Каждый вдох давался ей с трудом, превращаясь в хриплое, прерывистое дыхание, а выдох — в протяжный, почти животный стон человека, у которого рушится вся жизнь. Ее тело сотрясалось так, словно через него пропускали ток; серебряный браслет на запястье позвякивал в такт рыданиям, а кольцо на пальце сверкало под лампой всякий раз, когда она пыталась вытереть бесконечный поток слез. Злобин смотрел на этих двух женщин — таких разных и таких похожих одновременно. В профиле Елены, застывшей с выражением болезненного изумления, он видел те же черты, что и у рыдающей Ирины: тот же изгиб носа, та же линия подбородка — наследие их общей матери. Одна в строгом костюме с идеальной укладкой, другая — в помятой блузке с растрепавшимися волосами; одна держалась из последних сил, другая уже сломалась. Но в глазах обеих — один и тот же страх одиночества, та же боль предательства, то же отчаянное желание любви, в котором они никогда бы не признались вслух. Где-то в глубине души Злобин узнавал это выражение — он видел его в зеркале каждый раз, когда получал сообщение от бывшей жены об отмене встречи с дочерью. Разная оболочка, но внутри — та же самая человеческая уязвимость. В их противостоянии он видел отражение своей собственной семейной драмы. Где-то глубоко внутри шевельнулась тревожная мысль: не станут ли они с Натальей такими же однажды? Не будут ли они делить любовь Лизы, как эти сестры делили любовь матери? — Алексей Сергеевич, — голос Малышева вернул его к реальности. — Виктория Климова требует свидания с матерью. Что мне ей ответить? Прежде чем Злобин успел ответить, заговорила Елена — спокойно, почти безэмоционально: — Я забираю заявление о мошенничестве против сестры. Все трое уставились на нее с изумлением. — Что? — Ирина подняла опухшее от слез лицо. — Я забираю заявление, — повторила Елена. — Квартира... она того не стоит. Ничего не стоит... этого, — она обвела рукой кабинет, словно указывая на их разрушенные отношения. Злобин наблюдал за сменой эмоций на лице Ирины — недоверие, надежда, подозрение. — Почему? — спросила она хрипло. — Почему сейчас? Елена долго смотрела на сестру, прежде чем ответить. Когда она заговорила, ее голос звучал иначе — мягче, уязвимее: — Потому что я устала, Ира. Устала ненавидеть тебя, устала доказывать, что я лучше... Мама умерла, а мы все еще воюем, как будто нам по пятнадцать лет. Я не хочу так больше. — А что с Викой? — тихо спросила Ирина. — Она... она совершила преступление. — Это уже не мне решать, — Елена перевела взгляд на Злобина. — Но я готова дать показания, что не имею претензий по наследству. Если это как-то поможет.