Ночь эта тянулась долго, длиннее всех ночей на свете. Метель билась в окна, выла в труб...
Ночь эта тянулась долго, длиннее всех ночей на свете. Метель билась в окна, выла в трубе, а в тёплой избе бабы Клавы при свете лампы шла своя извечная борьба за новую жизнь. Повитуха знала своё дело крепко. Руки у неё были уверенные, голос спокойный. Баба Клава грела воду, подавала полотно, шептала молитвы, а Полина, обливаясь потом, стиснув зубы, тужилась и звала на помощь всех, кого могла. И малыша своего просила: «Давай, маленький, давай, мы с тобой сдюжим». Глеб в это время сидел в сенях на лавке, не в силах ни уйти, ни войти. По деревенскому обычаю мужчине на родах делать было нечего, и он ждал за дверью, как ждали все мужики испокон веку. Он, столько всего переживший, столько бед перенёсший в одиночку, теперь был бессилен. Оставалось только ждать и слушать, как за стеной стонет женщина, которая стала ему дороже собственной жизни. Он сжимал и разжимал большие ладони и молился по-своему, без слов, как умел. А под утро, когда метель за окном начала стихать и небо на востоке чуть посветлело, изба вдруг наполнилась новым звуком — тонким, сердитым, живым криком новорождённого. — Девочка, — объявила повитуха, обтирая крохотное тельце. — Гляди-ка, орёт как! Здоровая, ладная. С прибытком тебя, мать. Полина, уставшая и счастливая, прижала дочку к себе. Девочка была совсем маленькой, тёплой и тихой. Полина не сдержала слёз. Теперь это были слёзы облегчения и радости. Все переживания последних месяцев наконец остались позади. Она осторожно погладила дочку по голове и несколько мгновений просто смотрела на неё, пытаясь осознать, что всё действительно закончилось хорошо. Баба Клава приоткрыла дверь в сени. — Заходи, отец, — сказала она Глебу. И в слове этом было всё. — Гляди на своё. Глеб вошёл на негнущихся ногах. Он смотрел на Полину, на крохотный свёрток у неё на груди, и лицо его, обветренное, суровое, вдруг всё разгладилось, помолодело, засветилось таким, чего он и сам за собой не знал. Он опустился на колени возле лежанки, боясь дышать. — Можно? — прошептал он. Полина кивнула. Он протянул огромный заскорузлый палец, и малышка вдруг ухватилась за него крохотными пальчиками. Цепко, как хватаются за жизнь. И у Глеба, у мужика, что не плакал и на самых страшных своих поворотах, задрожал подбородок. — Ишь какая, — выговорил он хрипло. — Сильная. Вся в мать. — В нас, — тихо поправила Полина. — В нас всех. За дверью раздался топоток, и в избу, вырвавшись от соседки, влетела Соня, растрёпанная, в наспех наброшенном полушубке. — Родился? Родилась? Она подбежала, замерла, во все глаза глядя на свёрток. — Это она, сестрёнка моя? — Она, Сонечка, — улыбнулась Полина. — Сестрёнка. Тихонько только, она маленькая совсем. Соня на цыпочках подошла ближе, заглянула, и лицо у неё сделалось таким серьёзным и таким счастливым разом, что все, кто был в избе, невольно улыбнулись. — Здравствуй, — прошептала девочка малышке. — Я Соня. Я тебе всё покажу. И санки дам кататься, как подрастёшь. И сказки буду рассказывать. Я много знаю. Ты не бойся, я старшая. Я тебя в обиду не дам. И вот тут Полина заплакала уже совсем навзрыд, потому что круг замкнулся. Год назад её беременную бросили на дороге как ненужную вещь. А теперь возле неё стояла девочка, называвшая её дочку сестрой. И мужчина, державший малышку за палец так, будто держал целый мир. Из ничего, из пыли той обочины сложилась семья. Настоящая, крепкая, выстраданная.