Мы все решили за тебя, не благодари🤬 — Вы должны всё вернуть. Как можно быстрее. Кажду...
Мы все решили за тебя, не благодари🤬 — Вы должны всё вернуть. Как можно быстрее. Каждую вещь, каждую ниточку... - Лариса говорила быстро, стараясь не заплакать прямо здесь и прямо сейчас. — Ларисонька, ты чего? Мы же для тебя старались. — Это не для меня вы старались. Это для себя. Чтобы вы могли прийти ко мне в дом и сказать: «Смотри, как я тебя спасла, как помогла». — Лариса… — Нет! Слушайте что я вам говорю! Вы вывезли мамины вещи. Мамины. Вы это понимаете? Или для вас это просто «барахло»? — Мы думали, тебе так будет легче… — А кто вас просил думать за меня? Кто!? Пауза. Тамара Ивановна стоит в дверном проёме, одетая так, будто пришла на смотрины — свежая блузка, уложенные волосы, руки сложены на животе. За её спиной, в коридоре, видны новые, тёмно-серые обои. Лариса даже не представляла когда они успели переклеить обои. Когда она уезжала в больницу, стены были тёплые, с горчичным оттенком, с лёгкими трещинами у плинтуса — мама говорила, что это трещины-мурашки, ничего страшного. Теперь стена была гладкая, как в офисе... — Ну, я не знаю, — Тамара Ивановна разворачивается к Сергею. — Я как лучше хотела... Сереж, скажи хоть ты ей. Сергей стоит в стороне, у окна. Смотрит куда-то мимо Ларисы. Не на неё. Мимо. Или сквозь нее. — Ларис, мама права, ты просто немного на взводе. Пойди полежи, отдохни. — Полежи? — Лариса слышит свой голос со стороны, как будто из другого конца коридора. — Да. Отдохни. Мы же всё это затеяли, пока ты… пока ты была в больнице. Чтобы порадовать тебя. — Затеяли. Вот именно это слово. Затеяли. Как сюрприз на день рождения. Только вы затеяли выкинуть из моей квартиры всю мою жизнь. А уж порадовали - это точно. Давно я такой радости не испытывала... ...Ей тридцать девять. Восемь лет — анализы, кли.ники, две неудачные попытки беременности, один замерший на седьмой неделе, после которого она три дня лежала лицом к стене и не разговаривала ни с кем. Сергей тогда не знал, что делать. Он звонил своей матери, а та приезжала с едой в контейнере и фразой «молодая, ещё родишь». Ларисе было тридцать четыре. «Молодая» звучало как издевательство... И вот — чудо. Малыш шевелится, толкается, живой. Врачи уложили её на сохранение за шесть недель до родов. Сказали: полный покой. Никаких нервных потрясений. Лариса кивала и думала, что справится. Она же справлялась восемь лет. Что ей ещё несколько недель лежать? А потом умерла мама... Не вдруг — заболела в феврале, сгорела за три месяца. Лариса не успела. Не успела поговорить с ней о том, о чём нужно было говорить. Не успела спросить, почему та никогда не плакала при ней. Не успела сказать, что помнит, как она пекла блины по воскресеньям и пела — голосом, который теперь звучал только внутри, и становился всё тише... Лариса лежала в палате, смотрела в потолок и понимала, что умирает. Не физически — по другому. Часть её, та девочка, которая знала, куда бежать, когда было плохо, — эта часть перестала существовать. Мама была единственным человеком, который не спрашивал «а ты уверена, что тебе плохо?». Она просто знала...