…Отец ушёл, когда ей было пять. Лена помнила только его спину в дверном проёме — зелену...
…Отец ушёл, когда ей было пять. Лена помнила только его спину в дверном проёме — зеленую куртку, которую она раньше так любила обнимать, и запах одеколона, который ещё неделю висел в коридоре, въедался в шторы, в подушки. Потом исчез и он, и запах. Мама не плакала при ней. Просто однажды утром сказала буднично: «Теперь мы вдвоём». Лена кивнула, пошла играть с куклами, не понимая, что мир только что треснул, и трещина эта будет только расти годами. Мама работала без выходных: фабрика днём, уборка по ночам, рынок по субботам. Лена училась быть тихой. Училась разогревать макароны, стоя на табуретке, потому что до плиты не доставала. Потом научилась варить их сама, мешая деревянной ложкой, которая казалась ей огромной, как весло. Сама укладывала себя спать, сама придумывала сказки, потому что некому было их рассказать. Телевизор бубнил до поздней ночи, и этот шум был её защитой от тишины. Потом в доме начали появляться мужчины... Первого Лена почти не запомнила — только громкий смех и шутки, от которых маме становилось весело, а ей — неуютно. Он продержался месяца три. Потом мама неделю плакала, закрывшись в ванной. Второй пытался быть хорошим. Дарил ей шоколадки, улыбался слишком широко. Лена брала сладости, но не улыбалась в ответ. Внутри что‑то подсказывало: не привязывайся. И он тоже ушёл — через полгода. Дальше они слились в один размытый силуэт: третий, четвёртый, пятый. Каждый — «любовь всей жизни». Каждый — вспышка, когда мама светилась, летала по квартире, забывая, что дома есть ребёнок. Потом — слёзы, обещания «больше никогда». И снова — новый мужчина, новая надежда, новый круг. К двенадцати годам Лена перестала запоминать их имена. Какой смысл, если через год «дядя Саша» или «дядя Вова» всё равно исчезнет? В шестнадцать она впервые почувствовала, как чужой взгляд может быть тяжёлым. Один из маминых ухажёров смотрел на неё слишком долго, слишком внимательно, когда она выходила из душа в халате. Лена начала запирать дверь на щеколду, а на ночь подставлять стул — не потому что верила, что это поможет, а потому что хоть что‑то нужно было делать. Мама ничего не замечала. Или не хотела замечать. В семнадцать — снова чужой взгляд, снова липкое чувство, от которого хотелось спрятаться под одеяло и не вылезать. Лена научилась приходить домой только тогда, когда мама была одна, и исчезать в комнате, едва слыша шаги в коридоре.