Жизнь по некрологу
Жизнь по некрологу Я писал целый месяц. Отключил телевизор, радио, телефон, холодильник и даже утюг, чтобы не мешали. Собственно, утюг мешал меньше всех — он молчал упорнее телефона, — но для чистоты эксперимента я отключил и его. Квартира погрузилась в тишину, и в этой тишине я наконец услышал, как громко тикает мой собственный организм. Организм тикал, скрипел и всячески намекал, что творчество — процесс дорогой и требует жертв. Холодильник я отключил не из вредности: гудел он так, что в моей голове рождались исключительно слова «гул», «вертолёт» и «Рязань». Итак, я сел писать. Нет, не так. Я сел писать некролог. Не пугайтесь, я тоже сначала испугался. Дело в том, что я работаю в газете, и в нашей редакции существует традиция: некрологи о заслуженных людях пишутся заранее. Это цинично, спору нет, но иначе нельзя — когда человек уходит, у нас, журналистов, трясутся руки и бегают глаза, и вместо «светлая память» получается «светлая панорама». Поэтому редактор вызвал меня и сказал: — Напиши некролог. Живой и настоящий. Чтобы читали. — Читали что? — не понял я. — Некролог! — рявкнул редактор. — Чтобы плакали! С тех пор прошёл месяц. Я сижу в тишине, отключил всё, кроме собственных сомнений, и смотрю на чистый лист. Лист белый и злой. Он как будто говорит: ну, давай, ты же профессионал с опытом. Первым делом я понял, что не знаю, о ком пишу. Редактор дал мне папку, но в папке лежали справка на три строчки и портрет человека, который, судя по выражению лица, сам был не рад, что попал в мою папку. Я раскрыл справку: «Иван Петрович Семёнычев, семьдесят восемь лет, заслуженный работник сантехнического хозяйства». Всё. Три строчки — и это вся жизнь. Три строчки, а моё перо должно из них выжать десять тысяч знаков и одну слезу у читателя. — Иван Петрович, — сказал я вслух, — расскажите мне о себе. Иван Петрович с портрета молчал. Портрет был чёрно-белый, и у Ивана Петровича было такое лицо, словно его фотографировали посреди сложного спора с водопроводом. Я начал с начала. «Родился Иван Петрович в далёком тысяча девятьсот…» — и тут же застрял. Далёком, а насколько далёком? Если я напишу «в далёком 1948-м», то в памяти людей он будет далёким, а он, может, был близким. Меня в те годы не было, я не вправе судить. Я зачеркнул. Написал: «…в тысяча девятьсот сорок восьмом году». Но слово «тысяча» показалось мне слишком тяжёлым для некролога. Я зачеркнул и его. К вечеру у меня осталось одно слово: «Родился». Слово было хорошее, крепкое, но объяснять редактору, что это — мой месячный вклад в некрологию, я не рискнул. Тут я вспомнил, что настоящие мастера пишут некрологи по-другому. Они берут личность и смотрят на неё с неба, с земли и из канализации, если речь о сантехнике. Я открыл окно, чтобы посмотреть с неба. С неба пахнуло выхлопными газами и свободой. Напротив дома какой-то гражданин выгуливал собаку и громко с ней разговаривал: — Ну что, Михалыч, сегодня опять ничего не поймали? Собака не отвечала, но всем видом давала понять, что поймали и ещё поймают. Я посмотрел на неё и подумал: вот у меня — некролог, а у них — жизнь. Жизнь идёт мимо моего окна, а я сижу и пишу о человеке, который, между прочим, жив. И тут мне в голову пришла мысль, от которой я вскочил и ударился о полку. А что если написать некролог — но не по смерти, а по жизни? По нашей общей, ежедневной, утренней, вечерней и ночной жизни? Жизнь ведь тоже уходит. Уходит каждый день и не возвращается. Мы её хороним стоя, с чашкой чая в руке, и никто не произносит над ней прощального слова. Я ринулся к столу и написал: «Сегодня, на семдесят с лишним году, тихо и без объявлений ушла из моего дома тишина. Её отключил холодильник…» Тут я запнулся. «Отключил холодильник» звучало так, будто тишина была его женой. Но мысль была хороша, и я пошёл дальше. «Тишина любила утро. Она приходила в шесть, когда сосед сверху ещё спал, и осторожно, на цыпочках, ступала по моей квартире. Она умела слушать и никогда не перебивала. В её обществе я постигал главное: жизнь измеряется не годами, а теми